Общественно-политический журнал

 

Существо путинской власти — демонстрировать себя и укреплять вопреки интересам страны, разрушая для этого общество

О том, что такое власть, для чего она, какая хороша, какая наоборот, в разное время написано множество умных, умеренно умных и прямо неумных вещей. Столько, что, когда честный обыватель ловит себя на задевшем его непосредственном чувстве к стоящей над ним власти, его оценка этого мига и собственного состояния раздваивается. Кто я такой, чтобы с моими куриными мозгами вторгаться без приглашения на симпозиум, собравший небожителей от Платона до Макиавелли, — одно. И — невеликие, видать, они философские начальники, если я без специальной подготовки дохожу до анализа коллизий, которые они, не получившие опыта состоять под властью коммунистов, фашистов, КГБ, гестапо и др., и пр. последних эпох, не могли предугадать, — другое.

Говоря о непосредственном чувстве к власти, мы имеем в виду вызываемые в нас ее действиями удовлетворение и признательность. Или, напротив, раздражение и негодование. Это общеизвестно, общепонятно, в переводе на язык академических отвлеченностей не нуждается. Скажем просто. Мы не ждем от власти такого поведения и конкретных поступков, которые приводили бы нас в хорошее настроение. Нас устроило бы, чтобы она меньше была на виду, не вызывала к себе интереса. И можно только мечтать, чтобы ей удалось что-то, что сделало бы нашу повседневность относительно комфортабельной. О политике в каком угодно ее проявлении речь не идет, политика уже давно и во все растущем объеме (ну пусть в тех же самых одиозных 86%) сводится к вороху не связанных между собой тактических ходов, работающих только на ее, власти, укрепление.

Первая власть, которую я осознал как таковую, была сталинская. Несмотря на то что в возрасте между 15 и 17 годами воспринял ее исковерканно, театрализованно, сильно приукрашенно, я внутренне, не выражая словами, знал, что она, как сказали бы сейчас, страшно крутая и страшно страшная. Это не проявлялось в событиях и политических курсах, напрямую касавшихся меня. Юность состругивала с них корку внешнего напряжения. Сейчас мне уже трудно восстановить в памяти, пришел страх от убийства и рассказов об исколотом ножами теле Михоэлса ко мне тогда или задним числом. Смерть Сталина произвела впечатление природной катастрофы: население в примерно равных количествах считало, что дальше будет только хуже — и что хуже быть не может, как в Ашхабаде после землетрясения.

Власть хрущевскую такие, как я, приняли безусловно, прежде всего оценив расчистку ГУЛАГа и его, как фабрики смерти, конец. Импонировал помимо того и сам состав новой труппы, в первую очередь ее премьер. Его самодурство держалось в приемлемых рамках, а яркость — речи, выходок, экстравагантно выбираемых приоритетов (кукуруза, целина) — располагала к себе. Он избавился от Берии, «антипартийной группы» и «примкнувшего к ним» довольно профессионально и почти цивилизованно. Он запустил «химию»: в прямом смысле — производство полимеров, и переносном — расконвоировал, приписав к химкомбинатам, избыточное число зэков, осужденных по заурядным делам. Он, открывая митинг на тбилисском стадионе («Работают все радиостанции Советского Союза, эфир будет включен без дополнительного предупреждения») и не зная, что трансляция уже началась, произнес отчетливо и напористо: «Пить больше не могу!» — с мягким «г».

Брежневская власть угнетала своей посредственностью, скукотой, дурной бесконечностью. Нельзя было поверить, что это часть твоей жизни. Царила атмосфера спокойствия, приличествующего массовому выезду на кладбище на Троицу. Было и на что пожаловаться, особенно в периоды обострения кризисов, но преследовало ощущение, что при всей разнокалиберности и разноприродности и жалобы мелковаты, и кризисы. Спад очередного (колбасного) трудно было отделить от поступи надвигающегося (ангольского). Власть этот вялотекущий процесс использовала, как нерадивый работник эпидемию ОРЗ: сидела на бюллетене и в болезнь, и в недели осложнений. Самым серьезным было подавление Пражской весны. Наше поколение еще помнило венгерскую революцию 1956 года, хрущевские танки в Будапеште. Из фольклора, сотворенного лично Брежневым, я больше всего люблю, как он в Белграде закончил, читая по бумажке, речь: «Да здравствует дружба между югославскими и советскими народами. Конец».

Горбачев преимущественно с оглядкой, Ельцин скорее бесшабашно старались в инсценировке «социализма с человеческим лицом» представлять собой это лицо. Получалось когда простецки, когда замысловато, по большей части нескучно. Вглядываясь повнимательнее, время от времени можно было пробормотать: «Так вот оно как, когда свободно...»

Власть путинская (включая привлечение Медведева в джинсах) опробовала несколько форм, форматов и формул. Отчего и различия в результатах были ожидаемо формальны. Впечатление складывалось, что существо ее — демонстрировать себя. Вы, ходорковские и политковские, можете там думать, что хотите, а мы — власть. Что значит не столько даже властвовать — это выходит само собой, — сколько давать вам и всем в стране и за границей видеть, что власть — властна. Особый суверенитетный феномен. Вы исходите из того, что есть власть и есть подвластные и что она и они не могут не противостоять, как две сравнимые силы. Хотя бы и так невинно, как, к примеру, на Болотной. Это ваша фантазия. Власти противостоять невозможно. Потому что она власть, понятие абсолютное. Чтобы уверить вас в этом, мы будем продавать нефть и газ, назначая цену и манеру обращения с вентилями на свой вкус, распоряжаться Абхазией и Осетией, гноить Магнитского, присоединять Крым, накачивать междоусобицей Украину. А когда в результате всего этого окажется, что тут у нас не так, и там не этак, и вообще везде никак, — будем сжигать реальную пищу. Потенциальную еду подвластных. В которых, как неожиданно обнаруживается, власть не нуждается. Она великолепно может обойтись одной собой. Закапсулироваться. Не то чтобы это совсем новые практика и философия управления страной, но не так уж они и часты в истории. И выкинуть по причине такой своей особости они могут что угодно.

Анатолий Найман