Вы здесь
«В России начальству нужно верить, иначе совершенно непонятно, как нам дальше чай пить»
Филолог Гасан Гусейнов доходчиво объясняет, почему русский писатель и помещик Иван Сергеевич Тургенев — иноагент, сеявший уныние и пессимизм в богоспасаемом народе.
В одной стране, затерявшейся где-то в Северной Евразии, при наступлении холодов принято сваливать вину за все напасти на «иностранных агентов». Эта старая добрая традиция редко дает сбои, потому что никак невозможно сомневаться в правильности того, что говорит начальство в любой данный момент времени. Чтобы привести совсем маленький, прямо-таки микроскопический в чьих-нибудь глазах, пример: Лаврентий Берия в 1944 году обосновал депортацию из Грузии в Среднюю Азию месхетинских турок, курдов и хемшинов тем, что эти народы были, по его словам, агентами Турции. А всего десять лет спустя, в 1953, и самого Берию, расстреляли за то, что агентом британской разведки оказался сам глава советской госбезопасности. Истинность обоих обвинений никогда не вызывала сомнений. Всякий государственник скажет вам, что начальству нужно верить, иначе совершенно непонятно, как нам дальше чай пить.
И тут нет никакого противоречия. Такова, возможно, трагическая судьба всей нашей планеты. Хорошей иллюстрацией вредоносной деятельности иностранных агентов может быть судьба одного из самых знаменитых в истории России иноагентов — Ивана Сергеевича Тургенева.
Под конец жизни, страдая от трудно переносимой боли в костях и суставах, русский писатель и помещик, большую часть года проживавший во Франции, а летом наезжавший в свое имение, напишет цикл произведений, названный им «Senilia», или «Заметки старика». По-русски этот цикл его первые издатели назали «Стихотворениями в прозе», подчеркивая лирический характер некоторых из них. Особенно знаменито последнее стихотворение, «Русский язык», в котором его автор с горечью противопоставляет русскую жизнь («как не впасть в отчаянье при виде того, что совершается дома?») русскому языку — «великому, могучему, правдивому и свободному». Кончается стихотворение малопонятной фразой, невразумительность которой обычно объясняют тем, что оригинал, видимо, был продуман по-французски, а писать пришлось по-русски. «Но нельзя верить, — написал Тургенев, — чтобы такой язык не был дан великому народу!»
Как ни крути эту последнюю фразу, из нее вылезает какая-то ирония, какая-то, прямо скажем, насмешка. Причем даже не над русским народом, который в другом стихотворении Тургенев называет «великим Сфинксом», так что сомнения в величии его невозможны, а над самим русским языком. Без помощи Тургенева мы с этой фразой не справимся. А Тургенев умер в 1883 году. Правда, в еще более коротком «стихотворении в прозе» под названием «Фраза», Тургенев писал годом ранее:
«Я боюсь, я избегаю фразы; но страх фразы — тоже претензия.
Так, между этими двумя иностранными словами, между претензией и фразой, так и катится и колеблется наша сложная жизнь».
Хм, но что же это за безобразие такое, что «между двумя иностранными словами» протекает наша русская жизнь? Уж не иностранный ли он агент, этот ваш Иван Сергеевич Тургенев?
Очень боюсь, что да, самый настоящий иностранный агент. Не Тургенев ли, — спросит иной записной патриот, — в отвратительной юношеской поэмке «Поп» цинично и довольно бездарно глумится над нашей нравственностью? Не он ли в рассказе «Муму» делает немого раба убийцей любви и мучителем животных? Не он ли, наконец, своими «Записками охотника» понудил государя императора освободить от духоподъемного рабства крепостных крестьян? А после убийства Александра II-Освободителя не означенный ли Иван Сергеевич погрузился в свои «сомнения и тягостные раздумья» о судьбах России?
Писатель-западник, назвавший самого Достоевского «маркизом де Садом русской литературы», да если бы не ты, мы давно жили бы в раю, спасенные красотой слезинки ребенка!
А Тургенев сидит, нахохлившись, как «одинокая птица без гнезда».
Пролетела над нашим желтым морем и плеснула адской мрачности на раскаленные камни нашей духовности:
«Чудилось мне, что я нахожусь где-то в России, в глуши, в простом деревенском доме.
Комната большая, низкая, в три окна; стены вымазаны белой краской; мебели нет. Перед домом голая равнина; постепенно понижаясь, уходит она вдаль; серое, одноцветное небо висит над нею как полог.
Я не один; человек десять со мною в комнате. Люди всё простые, просто одетые; они ходят вдоль и поперек, молча, словно крадучись. Они избегают друг друга — и, однако, беспрестанно меняются тревожными взорами.
>Ни один не знает: зачем он попал в этот дом и что за люди с ним? На всех лицах беспокойство и унылость… все поочередно подходят к окнам и внимательно оглядываются, как бы ожидая чего-то извне.
Потом опять принимаются бродить вдоль и поперек. Между нами вертится небольшого росту мальчик; от времени до времени он пищит тонким, однозвучным голоском: „Тятенька, боюсь!“ — Мне тошно на́ сердце от этого писку — и я тоже начинаю бояться… чего? не знаю сам. Только я чувствую: идет и близится большая, большая беда.
А мальчик нет, нет — да запищит. Ах, как бы уйти отсюда! Как душно! Как томно! Как тяжело!.. Но уйти невозможно.
Это небо — точно саван. И ветра нет… Умер воздух, что ли?
Вдруг мальчик подскочил к окну и закричал тем же жалобным голосом:
— Гляньте! гляньте! земля провалилась!
— Как? провалилась?!
Точно: прежде перед домом была равнина, а теперь он стоит на вершине страшной горы! Небосклон упал, ушел вниз, а от самого дома спускается почти отвесная, точно разрытая, черная круча.
Мы все столпились у окон… Ужас леденит наши сердца.
— Вот оно… вот оно! — шепчет мой сосед.
И вот вдоль всей далекой земной грани зашевелилось что-то, стали подниматься и падать какие-то небольшие кругловатые бугорки.
„Это — море! — подумалось всем нам в одно и то же мгновение. — Оно сейчас нас всех затопит… Только как же оно может расти и подниматься вверх? На эту кручу?“
И, однако, оно растет, растет громадно… Это уже не отдельные бугорки мечутся вдали… Одна сплошная чудовищная волна обхватывает весь круг небосклона.
Она летит, летит на нас! Морозным вихрем несется она, крутится тьмой кромешной. Всё задрожало вокруг — а там, в этой налетающей громаде, и треск, и гром, и тысячегортанный, железный лай…
Га! Какой рев и вой! Это земля завыла от страха…
Конец ей! Конец всему!
Мальчик пискнул еще раз… Я хотел было ухватиться за товарищей, но мы уже все раздавлены, погребены, потоплены, унесены той, как чернила черной, льдистой, грохочущей волной!
Темнота… темнота вечная!
Едва переводя дыхание, я проснулся». (Конец света: Сон, 1878–1882)
Если Тургенев виноват в распространении этого черного пессимизма в русском культурном обществе, то не потому ли, что он — агент международной закулисы, оплаченный, к тому же, самим многострадальным русским народом?
Не слишком ли гордо нес этот нахлебник земли русской свое иностранное агентство, сеявший уныние в нашем богоспасаемом народе:
«Человек сделал всё что мог; работал усиленно, любовно, честно… И честные души гадливо отворачиваются от него; честные лица загораются негодованием при его имени.
— Удались! Ступай вон! — кричат ему честные молодые голоса. — Ни ты нам не нужен, ни твой труд; ты оскверняешь наше жилище — ты нас не знаешь и не понимаешь… Ты наш враг!
Что тогда делать этому человеку? Продолжать трудиться, не пытаться оправдываться — и даже не ждать более справедливой оценки.
Некогда землепашцы проклинали путешественника, принесшего им картофель, замену хлеба, ежедневную пищу бедняка. Они выбивали из протянутых к ним рук драгоценный дар, бросали его в грязь, топтали ногами.
Теперь они питаются им — и даже не ведают имени своего благодетеля».
(«Услышишь суд глупца…», 1878).
А сколько самомнения! Это ж надо такое — сравнить нашу родную картоху, «когда с сольцой ее намять», с продуктом какого-то жалкого писарчука.
В стихотворении «Корреспондент» глумится Тургенев и над нашей терпимостью к так называемому насилию:
«Двое друзей сидят за столом и пьют чай.
Внезапный шум поднялся на улице. Слышны жалобные стоны, ярые ругательства, взрывы злорадного смеха.
— Кого-то бьют, — заметил один из друзей, выглянув из окна.
— Преступника? Убийцу? — спросил другой. — Слушай, кто бы он ни был, нельзя допустить бессудную расправу. Пойдем заступимся за него.
— Да это бьют не убийцу.
— Не убийцу? Так вора? Всё равно, пойдем отнимем его у толпы.
— И не вора.
— Не вора? Так кассира, железнодорожника, военного поставщика, российского мецената, адвоката, благонамеренного редактора, общественного жертвователя?.. Все-таки пойдем поможем ему!
— Нет… это бьют корреспондента.
— Корреспондента? Ну, знаешь что: допьем сперва стакан чаю».
Разве что в точке чаепития спелись Тургенев и Достоевский.
«Потому что я только на словах поиграть, в голове помечтать, а на деле мне надо, знаешь чего: чтоб вы провалились, вот чего! Мне надо спокойствия. Да я за то, чтоб меня не беспокоили, весь свет сейчас же за копейку продам. Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить…» (Ф. М. Достоевский, Записки из подполья, 1864).
Вечно завидовавший гонорарам Тургенева, Достоевский спускал ведь немалые народные деньги в игорных домах баден-баденов и баденвайлеров. И не он ли заразил наш народ тем адским пессимизмом, который и заставляет нас то корреспондентов бить, то мечтать об этом избиении прямо за чаепитием?
Молчат классики, молчат иностранные агенты Европы.
Комментарии
"Молчат классики, молчат
"Молчат классики, молчат иностранные агенты Европы."