Общественно-политический журнал

 

Сергей Григорьянц: они пытались меня убить много раз, но я выжил, чтобы рассказать...

Покушения

Видеозапись Александра Полякова со значительными поправками и дополнениями при распечатке.

С. Григорьянц: Ну так какой же у вас вопрос? Как удалось уцелеть?

А. Поляков: Да. Давайте поговорим о том, как вам удалось уцелеть во множественных перипетиях вашей непростой жизни.

– Вы знаете, я думаю, что имеют значение только те, которые непосредственно связаны всё-таки с общественной жизнью, потому что пересказывать, как Солженицын, болезни или непростые ситуации в тюрьмах и в лагере – это, во-первых отдельная биографическая тема, а, во-вторых, у Солженицына за этим довольно элементарное представление, которое он всюду повторяет, что, когда он понял, что выздоравливает, он поверил в Бога. Может быть, этого достаточно и именно в православной обрядовой форме, но для меня это совсем не так. О Солженицыне в этой ситуации мне говорить не хочется, ещё и потому что он в результате стал, с одной стороны, почти религиозным проповедником, пророком, дланью Господа на земле, а с другой стороны, в его записях последних лет вдруг находишь: вот, перестал заниматься «Колесом», наконец появилось больше времени и я смог перечесть Библию, которую не читал с детства. Ну, знаете, для православного религиозного деятеля это довольно двусмысленная ситуация.

А у меня свой очень странный опыт. Я был крещён, конечно, в церкви на Ташкентском кладбище (в эвакуации), но я много времени провёл, в общей сложности около полутора лет, в одиночках, объявляя голодовки, и это для каждого человека волей-неволей время довольно серьёзных нагрузок, переживаний, причём очень большое значение имеет как раз состояние сильного голодания, когда ты уже почти не чувствуешь своей плоти. Что, очевидно, имело большое значение и для умерщвляющих свою плоть монахов. Но я же совершенно не церковный человек, не обрядовый. Мне что-то очень нравиться и важно в древней церковной культуре, из традиционных соображений – я когда-то регулярно ходил к заутрене или ел творожные пасхи, но, в общем, всё это внешнее.

Библия для меня, по-видимому, – книга более интересная, чем для Солженицына, и я даже в Калужской тюрьме, когда меня второй раз арестовали, недели три проголодал, требуя, чтобы мне дали Библию. Поскольку я был подследственным и показывать меня в суде голодающим и измученным было невозможно, то они мне её дали, а после суда Библию забрали, и по этому поводу я больше голодовок не объявлял. Не могу сказать, что для моей внутренней жизни были важны какие-то догмы, какие-то ритуалы, посты, но у меня действительно почти всю мою жизнь, по крайней мере, уж точно после первого ареста, было какое-то очень странное ощущение пути. Не знаю, религиозное или нерелигиозное, православное или неправославное, но такое ясное ощущение пути, что я с некоторой самоиздёвкой называл у себя резко ослабленным чувством самосохранения, а на самом деле, в общем, было действительно очень странной, может быть, психиатрически объяснимой такой храбростью в подлинно сложных для человека обстоятельствах. И мне кажется, что эта внутренняя храбрость как-то соотносилась с чувством пути. Повторяю, может быть, это чисто психиатрические особенности. Ничего не могу сказать по этому поводу. Но я действительно много раз избегал каких-то расставленных мне ловушек… Причём это происходило раз за разом – я выживал в положениях, когда не должен был выживать. Недавно Андрей Пионтковский, не знающий подробностей, меня почти с удивлением спросил как раз о том же, о чём спросили вы. Сказал: «Как это так, я до сих пор удивляюсь, что вы всё ещё можете что-то делать». То есть что я всё ещё жив.

– Боязни лишиться жизни у вас не было никогда?

– Нет. Этого страха у меня не было. То есть у меня страх, конечно, иногда бывал, как у каждого нормального человека, но не от общего положения, в котором я находился, а в каких-то практических ситуациях. Скажем, однажды в тюремной больнице я попал действительно в очень опасную камеру, в очень опасную ситуацию (когда-нибудь расскажу об этом тоже), всё могло окончиться очень плохо, и, по-видимому, внутренний страх был так силен, что на следующий день я с удивлением увидел, что всё правое плечо и часть шеи, и верхняя часть спины покрылись мелкими нарывчиками. Но тем не менее если бы я этот страх проявил, то вряд ли давал бы это интервью. Но внешне я был совершенно спокоен и вполне реальная угроза, в результате, прошла мимо. Но это уже другая область — житейская, не общественно-политическая. А так – ну что… Может быть, я просто не так люблю жизнь… Хотя не знаю…

– При всей любви к произведениям искусства, музыке?..

– Я не знаю. Я не умею этого объяснить. Я вам больше того скажу: мне самому это было интересно и я пробовал советоваться по этому поводу с врачами. Потому что собственное поведение в ситуациях, когда надо было заведомо делать другой выбор, а не тот самый опасный, который я делал, мне самому до сих пор кажется болезненным и совершенно необъяснимым. Я пытался советоваться с близким другом и знаменитым врачом Тополянским, я пытался советоваться с другими врачами. Никто ничего разумного мне не сказал. Тополянский сначала, когда мы были малознакомы, попытался объяснить, что для вас, по-видимому, имело большое значение мнение окружающих. Я пожал плечами, тогда ему ничего не сказал, а когда через несколько лет напомнил, он, уже зная меня лучше и понимая, насколько для меня это, в общем, совершенно не важно, сказал: «Ну, это я пошутил». Никакого другого объяснения он не нашёл, как и я сам, самому сложному, что есть в жизни — не страху, спокойной возможности выбора. Скорее, не формулируя и даже не отдавая себе отчета, мне именно такой выбор казался наиболее приличным, сработало чувство собственного достоинства, хотя сейчас, через много лет и сопутствовавших обстоятельств, как быть в чём-то уверенным, но это всегда был выбор свободы и, может быть, памяти о своих родных, немало сделавших для русской культуры, науки, общественной жизни. Ну, не важно. Это слишком долгое вступление. Начать надо с другого — в чём на самом деле и заключался в разные годы этот выбор и какими были обстоятельства.

Я где-то уже рассказывал, как меня совершенно особым образом освобождали в 1987 году из Чистопольской тюрьмы. У меня есть такая статья, опубликованая даже в журнале «Индекс» и на моём сайте — «Последний год в тюрьме. 1986 год». В ней не только довольно подробный рассказ об Анатолии Марченко и его смерти, но естественно, и о себе, и рассказ о том, как меня освобождали и как ГБ явно и обидно для «компетентных» органов во мне ошиблось. Очень я им, впрочем, в этом активно помог, сделав вид — единственный раз в своей жизни, — что готов заниматься только литературоведением после освобождения. В статье я рассказываю об этом подробно. Орлова они уговорили уехать, Марченко — убили, Сахаров до этого написал, что хочет заниматься только физикой, а меня выбрали в качестве основного объекта пропаганды горбачёвской политики освобождения политзаключённых и наступившей демократии в Советском Союзе.

Я был одним из первых десяти политзаключённых освобождённых и единственным, кто постоянно давал интервью. Нельзя сказать, что власти мне в этом особенно помогали, но, во-первых, я освобождён был, действительно, совсем иначе, чем все остальные — без каких-либо обязательств, и быстрее, а во-вторых, меня легко прописали в Москве, хотя у меня был потерян военный билет, и документы после девяти лет тюрем и трёх — вынужденной жизни в Боровске были в полном беспорядке. Но вдруг оказалось, что я говорю вещи совершенно неподходящие для тех, кто меня так торопливо освобождал. Говорю о людях, которые всё ещё сидят в лагерях. Довольно быстро начал говорить о том, что совершенно очевидно (и уже во втором номере «Гласности» написал первую статью о КГБ), что весь процесс перестройки – это процесс, которым руководит КГБ.

А потом начал издавать журнал «Гласность», который никак не удавалось контролировать. Меня пригласил к себе Ненашев. По-моему, он был тогда председателем Госкомиздата. «Григорьянц, вы же можете печататься, где хотите. Просто назовите, где бы вы хотели, и мы вас будем печатать. Зачем вам издавать свой журнал?» Я ответил: «В России закона о печати нет. Первый номер «Гласности» уже вышел. И выйдет второй». Так это и произошло. Ну в конце концов, там были статьи не только мои. В первом же номере было большое интервью Сахарова, которого, кстати говоря, никто в СССР не печатал, несмотря на данное ему обещание, что его интервью будет в «Литературной газете». Потом были чудовищные, скандальные статьи и о состоянии экономики, и о связях российских патриархов и иерархов церкви с КГБ. А потом были крымские татары, Тбилиси, Вильнюс, Средняя Азия. Ну, в общем, всё, что делала «Гласность», для КГБ и Горбачёва было ужасно.

И они сначала пытались организовать уголовные дела против меня (одно — в защиту патриархии, другое — Института имени Сербского, третье — в 1989 году уже для вида, но в 4-х больших томах перед моим отъездом заграницу, в надежде, что я не вернусь), потом был первый разгром «Гласности» в Кратово в 1988 году, когда не только гигантский архив и оборудование, но и полные тиражи двух наших номеров были украдены (и после которого убили нашего печатника и полгода в Москве никто на ксероксе не соглашался печатать «Гласность», говорили «Солженицына печатать можно, а «Гласность» опасно»).

Но на меня это не действовало. К тому же я получил высшую журналистскую награду «Золотое перо свободы», и, поскольку моим выездом занималось и ОБСЕ на своём съезде, и Госдепартамент, пришлось меня выпустить его получать, и за границей я себя вёл точно так же… Я вообще был в 1989-90 годах единственным человеком, который, проведя полгода на Западе, постоянно говорил от имени демократической, лагерной России.

Единственным человеком из СССР, которого принимали президенты и премьер-министры, который проводил массу пресс-конференций и участвовал во многих правозащитных конгрессах и круглых столах — Совета Европы, ОБСЕ, ЮНЕСКО, ООН и «Council on Foreign Relations» — во всём мире и который постоянно повторял, что Горбачёву верить нельзя. И когда меня спрашивали: «Но ведь он же вас освободил?» – я отвечал: «Он сделал это из личных рекламных интересов, а не из гуманитарных и демократических, и вовсе не заботясь обо мне». И тогда мне отвечали: «Но вот ведь он говорит такие замечательные вещи», – я говорил: «Ну да, вы слушаете его слова, а мы видим его дела».

А было в Советском Союзе и тогда всё совсем непросто, а главное, было очень – для нас – очевидно, не только как агрессивно КГБ пытается руководить перестройкой, главное, как стремительно идёт к власти, о чём я и сказал на большой международной конференции в Ленинграде в 1990 году. Конечно, я был не единственным — на Западе было много политиков, которые не верили коммунистической перестройке и Горбачёву, но я был человеком из советской тюрьмы, на кого можно было сослаться, и Горбачёв так и не получил ни гроша из тех ста миллиардов, которые, уже идя на какие-то уступки, вымаливал на Западе.

Ну и в том же 1990 году в Лондоне меня первый раз попытались убить. Жил я в доме у лорда Малколма Пирсона – друга принца Чарльза. У него был замечательный дом – такой характерный для лучших районов Лондона, узкий, высокий (с оборудованным подполом и верхним этажом получалось этажей пять), на Виктория-сквер, маленькой круглой площади, где посреди был, действительно, небольшой огороженный садик, а вокруг десяток подобных дома. Малколм уехал охотиться в Шотландию, оставив меня одного в доме. Я целый день был занят какими-то встречами, пресс-конференциями, должен был выступать на каком-то конгрессе партии тори в Брайтоне. Была масса всяких дел и проблем – вплоть до того, что Руперт Мёрдок, известный газетный магнат, с которым сейчас связано так много разнообразных проблем, которому принадлежала и «Таймс», и множество других изданий, предложил мне редактировать газету в Советском Союзе, которую он будет издавать.

Я по своей самонадеянности, сейчас я думаю — необдуманной, отказался, поскольку мне не хотелось ни от кого зависеть. Тем более что у «Гласности» в это время были и своё ежедневное агентство «Дейли Гласность», и видеогруппа, и аудиогруппа, и фотожурналисты. И я совершенно нагло попросил у него спутник. Ему принадлежал ещё и телеканал «Скай Ньюс». С сорока спутниками, а нам не на чем было передавать видео съемки. Ну, из этого, ничего не получилось, но я действительно был очень занят. И возвращался очень поздно. Точнее, меня привозили мои переводчики. Но однажды я с удивлением увидел, что около подъезда моего дома стоит машина. То есть не моего, а дома Малколма, конечно. Стоит белая машина, большая и с множеством антенн. Это было странно, что около твоего подъезда стоит чужая машина. И, не очень понимая взаимоотношения в этом мире, я всё-таки удивился. Но решил, что приехали гости к соседям, места для стоянки не хватило – вот и оказалась машина около дома, где я живу. Но на следующий день эта машина продолжала стоять, и она стояла и на третий день, и, наверное, и на четвёртый.

А у меня была привычка: езжу-езжу я по всяким встречам, а мне хотелось хоть немного самому посмотреть город, и поздно вечером, часов в одиннадцать-двенадцать, когда меня привозили, я выходил в город. Всегда примерно в одном и том же месте. И, когда я так вышел на четвёртый день, на тёмную улицу – было уже поздно, но какие-то фонари, конечно, были – и стояли какие-то машины вдоль тротуара. Я по привычке, ещё не сходя с тротуара, не пересекая улицу, некоторое время по нему прошёл. И вдруг одна из машин – чёрная, стоявшая с выключенными фарами, – внезапно на большой скорости вдруг просто ринулась на меня, в месте, где не было других прохожих въехала на тротуар и совершенно очевидно попыталась меня сбить. К счастью, в этом месте был подъезд какого-то дома с несколькими ступеньками, и я вскочил на эти ступеньки.

– Машина была такова?

– Да, машина тут же унеслась. Так и не включив фары. На следующий день вернулся Малколм. Вернулся, потому что его стало тревожить, что на коммутаторе, который был в его доме (ну, всё-таки пять этажей, и был маленький свой коммутатор, чтобы не бегать), он вдруг начал слышать русские голоса. Причём было совершенно очевидно, что это не я, и вообще какие-то странные вещи он слышал. Малколм не знал и не знает русского, но у него, кажется, бабушка по матери была русской. И на слух он…

– Определял язык?

– Ну да, даже что-то понимал. В общем, он приехал, но машины уже не было. Я ему рассказал, что было. В общем, стало очевидно, что эта машина, стоявшая около дома, с одной стороны, слушала все мои разговоры и подключилась к его коммутатору, а с другой – очевидно, отслеживала моё расписание. Ну, вот это было первое из подобных приключений.

– Вы отходили после него или как-то сразу пришли в себя?

Нет, я совершенно не волновался. Рассказал, конечно, знакомым. В Париже — Ирине Алексеевне Иловайской, редактору «Русской мысли», которая была опытным в таких делах человеком. «Гласность» издавалась и по-французски, и по-русски как приложение к «Русской мысли». В Париже, где я бывал чаще всего в эти годы, за мной какую-то слежку я замечал, но покушений не было: видимо, плотность агентуры КГБ была меньше. Каждый человек сидевший и не сдавшийся про себя знает, что это не его заслуга. В лучшем случае, как у Шаламова – «Мне повезло». На самом деле когда-то могли додавить, но не додавили, или ты не подох в результате этого додавливания. В общем, повезло.

Поэтому мы спокойно относимся к тем, кто не выдержал или даже испугался на допросах, но гораздо хуже — к профессионалам — мрази, которую к нам внедряют, но у меня было одно индивидуальное отличие. Я, действительно, не считал их людьми. Мне было совершенно безразлично, что они читают мои письма или подсматривают дома, в офисе. То и дело меня следователи, тюремщики спрашивали (сержанты, майоры и генералы) об одном — ну почему вы нас за людей не считаете? А я действительно говорил с ними, слушал, но людьми их не считал. Как бы сбил тебя в лесу кабан — что на него обижаться или начать бояться всех свиней или в лес больше не ходить. Такова сформировавшаяся к моменту твоего рождения жизнь на Земле, а ты как человек должен стараться ее улучшить.

Ну, потом был второй разгром «Гласности» теперь на Остоженке, куда нас заманили, в 1992 году. Нас с Димой Востоковым гебисты при захвате офиса и вывозе наших вещей сильно помяли, мы ходили снимать побои в Институт Склифосовского, но, конечно, никаких результатов не было. Но это ещё не было попыткой убийства, поэтому я уж и рассказывать об этом подробно не буду.

Потом был новый полный разгром «Гласности» ещё через год, в 1993 году, когда я около полугода был генеральным директором издательства «Советский писатель», и там же, на Поварской, помещалась и «Гласность». Там, правда, меня попытался убить (и сам в этом признался) певец советского Генштаба Проханов. Признался он, правда, лет через десять. Дело было, значит, в 1993 году, а в 2003 году я договорился с ним о встрече. Он был поражён, что я ему позвонил, а я готовил очередную конференцию «КГБ: вчера, сегодня, завтра», последнюю, девятую. И после довольно содержательного, но не очень откровенного разговора в течение часа в его редакции он, любезно подавая мне сзади пальто, почти на ухо, почти пощекотав его губами, доверительно сказал: «А ведь я пытался вас убить». И рассказал, как (в 1993 году я даже не придал произошедшему какого-либо значения) после разгрома «Советского писателя» мы с моим помощником Димой Востоковым часа в три ночи пешком возвращались по Поварской, на этот раз по пустой, тёмной улице, – и вдруг ехавшая за нами чёрная «Волга» выскочила даже на тротуар и попыталась нас с Димой сбить. Но мы отскочили, прижались к какой-то ограде. И тут Проханов мне радостно сказал: «Вы вот помните, как вы шли по Поварской? Я вас увидел – и решил: убью. Но не удалось».

Но это, так сказать, были пустяки. Всё стало очень серьёзным, когда в конце 1994 года, готовя пятую конференцию о КГБ, я почувствовал какое-то очень большое напряжение. Перед этим в августе того же 1994 года, когда я вышел ночью проветриться — писал какую-то большую статью, на меня напала группа подростков, ограбила, разбила голову осколком бутылки и попыталась задушить. И я, теряя сознание, решил, что умираю и подумал: «Ну и слава Богу». И они меня бросили, считая убитым, а я через несколько часов пришёл в себя и весь в крови, с полувыбитым глазом был доставлен в конце концов в Первую градскую больницу, потом попал в Институт Бурденко… Но это было чисто хулиганское нападение, я абсолютно в этом убеждён, хотя Гена Жаворонков и, кажется, ещё кто-то написали о том, что это тоже было покушение КГБ. Но это не имело отношения к политике. Я до сих пор в этом уверен. Но всё же интересно, что остался жив, когда все считали, что я убит и сам считал, что уже умер.

Но поздней осенью того же года всё было гораздо сложнее и страшнее. Мы очень тщательно готовили одно из направлений пятой конференции «КГБ: вчера, сегодня, завтра». Каждая из конференций о КГБ состояла из четырёх направлений, то есть на самом деле из четырёх разных конференций, которые проходили в разных залах (если удавалось — одного и того же здания) одновременно. Общими были только вступительное пленарное заседание и заключительное, где собиралось тысячи полторы человек. И на этой конференции одно из направлений было «КГБ и медицина». И было много внутренних разных сюжетов, начиная от экспериментов с лекарствами на заключённых и кончая попытками медикаментозного влияния и воздействия на человека в Военно-медицинской академии, а так же и радиоактивными метками, которые ставили для надзора диссидентам. Да еще рассказ об радиоактивном облучении, от которого он умер Андрей Кистяковский — распорядителя Солжениценского фонда. Но вдруг раздался звонок из Кремля, и замдиректора ФСБ Рогозин (контр-адмирал Рогозин, иногда его называли генерал-лейтенантом), который устраивал, как писали в «Московских новостях», спиритические сеансы Ельцину, сказал, что хотел бы прийти на нашу конференцию. Это было несколько необычно: до этого на наши конференции выше генерал-майора Кондаурова, начальника управления, никто не приходил. Но проблем не было — вход на конференции был свободным. Мы даже просили офицеров с Лубянки у нас выступать, причём никакой цензуры для докладчиков не существовало — ври сколько хочешь, но было одно обязательное ограничение: прочитав любой написанный для них доклад, они не могли уйти с трибуны, а должны были отвечать на все вопросы из зала. Поднимался смех, однажды это показали по ТВ и они перестали приходить.

Одновременно в офисе начались какая-то странная суматоха. Мы снимали офис вот здесь недалеко, в каком-то институте на Верхней Первомайской. Это был не следующий офис после разгромленного на Остоженке. Старовойтовой через полгода, прямо потребовав это у Ельцина, удалось нам вернуть хотя бы какие-то обломки компьютеров и факсов (но не архив и не дискеты — они остались в ФСБ). Мне устроили встречу с замначальника ФСБ — Евгением Севастьяновым, и он самозабвенно врал, что разгромили «Гласность» на Остоженке какие-то отставники, не сдавшие удостоверения, оружия и приехавшие на чёрных «Волгах» с лубянскими номерами. Потом прибавил:

— Если проблема в офисе, то у нас много домов, можем один и вам дать.

Мне в 1990 году Попов передал документы на дворец Газпрома на канале возле английского посольства, потом в Краснопресненском районе передали «Гласности» сперва трёхэтажный дом в Старомонетном, а за ним — два небольших дома на Старой Басманной. Дома и документы на них сменялись, потому что я не платил взяток, а в Москве уже шёл активный раздел недвижимости. Михаил Федотов в то время мне откровенно сказал, что даже у института Государств и права за то, чтобы сохранить за ними особняк на Фрунзенской была потребована большая взятка и они ее заплатили. Но Севастьянову, улыбнувшись, я ответил:
— Ну, у вас я дома не возьму.

И мы сняли квартиру на Долгоруковской. Сперва нас не трогали: на возвращённых обломках практически нельзя было работать, но тут фонд NED выделил нам деньги на новый компьютер, факс, принтер, телефоны, можно было восстанавливать «Ежедневную гласность», а не только готовить конференцию, но уже через три дня решётка в квартире была выломана тягачом (в соседнем доме — отделение милиции) и всё было не только украдено — прямо в заводских коробках, но ещё и аккуратно, через приятеля Феликса Светова, фамилию которого он мне категорически отказался назвать, был пущен слух, что это я сам оборудование куда-то вывез, а рассказываю (и МК об этом написал), что оно украдено. Хозяйка в ужасе отказала нам от квартиры, и мы, собрав по домам допотопные собственные компьютеры, переехали на Верхнюю Первомайскую, теперь уже отказавшись от издания «Ежедневной гласности», но продолжая готовить пятую конференцию «КГБ: вчера, сегодня, завтра». Громили в эти годы демократические организации (и они гибли) по всей России, и только «Гласность» мне удавалось и в 1988, и в 1992, 1993, 1994 годах восстанавливать заново и продолжать работать. А «Мемориал», «Хельсинкская группа», «За права человека» получали дома, офисы и наперебой вопили о победе демократии в России, как, впрочем, и либеральные советские журналисты под руководством Бобкова, Евгения Киселёва, Гусинского. А в стране полным ходом шло её разграбление и раздел между собой, КГБ отвоёвывал всё новые позиции во власти и, почти не скрываясь, готовилась Чеченская война. Уже в 1992-93 годах была уничтожена миллионная «Дем. Россия», а «Мемориал» продал российскую интеллигенцию, перестав быть общественно-политической организацией.

Сперва директор института меня пригласил, сказал – приходят люди и постоянно о вас расспрашивают. Да и в наши комнаты заглядывали какие-то неясные личности. Неожиданно какой-то человек, бывший милицейский следователь, знакомый моих знакомых, как бы случайно меня встретил, попросил поговорить с каким-то его знакомым, а тот начал мне объяснять, что вот у вас же сохранились такие серьёзные связи в Кремле, вот вам бы хорошо их восстановить. Я говорю: «Да нет у меня никаких связей, и, главное, я ничего не собираюсь восстанавливать».

В общем, началась какая-то тихая, неясная суматоха. Но нависшую опасность я чувствовал так остро (у меня всё же длительный тюремный опыт — бывали соседи, которые по месяцу не спали с заточкой под подушкой, ожидая внезапного нападения), что сказал жене: «Ты знаешь, надо хотя бы детей увезти». И мы попросили Валеру Прохорова, который жил в Париже и был крёстным моей дочери, прислать ей приглашение и Андрея Шилкова, который жил в Иерусалиме и был крёстным моего сына Тимофея, прислать приглашение Тимоше. Но они не успели уехать, и Тимофей был убит. В этот вечер я на правозащитном круглом столе говорил о том, что демократы сами уничтожили «Дем. Россию» и «Мемориал», а потому сами виноваты, что с ними никто не считается и опять начнут сажать. Сергей Ковалев мешал мне говорить. Как был неправ он мне и писать противно, но и я был неправ — думал, что как и раньше будут сажать, а им удобнее стало убивать.

Тимофея якобы его сбила машина, когда он подходил к дому, на узкой дорожке около двенадцати часов. Тимоша был очень осторожным по характеру человеком, никогда никаких улиц не перебегал, не торопясь, смотрел направо и налево, и сбить его на узкой улочке можно было только внезапно, выскочившей на большой скорости тёмной машиной, как это было у меня в Лондоне. Соседи, которые видели всё из окна и на следующий день в поликлинике рассказали об этом нашим знакомым, исчезли из своей квартиры. Следователь, который как бы вёл дело, отказывался кого-то искать, опрашивать, проводить необходимые экспертизы. Была разбита фара у машины, которая сбила Тимошу, и было очевидно, что на дороге, во-первых, есть эти стёкла фары, а на одежде должны быть следы краски. Ничто сделано не было, и следователь мне откровенно сказал: «Ну мне же тоже жить надо».

И всё же они не смогли заставить меня изменить планы, хотя оставалось всего пять дней. Я, в общем, и сам полумёртвый тем не менее конференцию о КГБ провёл. И тут выяснилось, что один из приглашённых нами людей для отделения «КГБ и медицина» (занимался парапсихологией, почему-то в Бауманском институте — профессор Волченко) за несколько дней до убийства Тимоши разыскивал меня в офисе (меня, больного после августовского нападения, естественно, в офисе не было) и спрашивал как найти. Володя Ойвин сказал, что я дома. Но домой Волченко мне не позвонил. А тут ни много, ни мало сказал: «Но ведь я же вас разыскивал. Не смог найти. Я же хотел вас предупредить о том, что ваш сын будет убит». Было очевидно, что на самом деле он изображал эти розыски, поскольку мой домашний телефон у него был. И я сам поехал к нему, конечно, в Балашиху. Там он мне начал объяснять, что у него есть особо доверенная сотрудница, живущая в Ленинграде, которая вот всё это и предсказала. И что вот теперь нам надо с ним поехать в Ленинград к этой сотруднице. Отказаться я не мог. Мы с ним договорились, что я куплю два билета на «Красную стрелу» и в какой-то день вместе поедем с ним в Ленинград. Ну, может быть, я ещё жив не только благодаря судьбе и удаче, но ещё потому, что я понимаю, с кем имею дело.

Что касается этого профессора Волченко, то я одну из фирм попросил собрать о нём сведения. Была такая, тогда очень влиятельная, фирма «Альфа», собиравшая всякую информацию, состоявшая из бывших милиционеров. И они мне ответили, что профессор Бауманского института, женат, сын не вполне здоров, а интересуется тем-то, тем-то. Что касается его личных связей, сказать ничего не можем, потому что все они с сотрудниками ФСБ.

Я предупредил своего адвоката о том, что еду в Ленинград, и с кем я еду. И попросил всё того же Диму Востокова поехать вместе со мной, и он, будучи человеком самоотверженным, согласился. Но тут Волченко, узнав, что мы едем не вдвоём, а втроём, сказал, что нет-нет, он не может ехать, это ни к чему не приведёт. Вероятно, кто-то меня в Ленинграде ждал. Прошло ещё четыре или пять недель. Я раз за разом писал следователю, чтобы он вызвал на допрос Володю Ойвина, с которым первоначально говорил Волченко, а потом и самого предсказателя «профессора». Ойвина месяца через два следователь всё же вызвал, допрашивать Волченко категорически отказался. «Разве вы не верите в шестое чувство?» – разводил у меня перед глазами руки этот стокилограммовый боров-майор.

Поскольку этот самый Волченко, когда я к нему ездил, ещё меня предупредил, что «сохраняется опасность для вашей жены и дочери», я, не желая проверять его предсказания, написал письмо президенту Миттерану, с которым был знаком (скажем, дважды обедал), и он поручил послу Франции заняться отъездом моих родных. Они дождались сорокового дня после убийства Тимоши, после чего решили уехать. Оказалось, что и шофёр у меня был соответствующий: когда надо было ехать в аэропорт, он не приехал за нами. Но отъезд жены и дочери снимало «Би-би-си» и ещё кто-то, и они уехали, то есть мы все вместе уехали в аэропорт на машине «Би-би-си». Но на следующий день в девять часов утра мне позвонили в дверь. Я посмотрел в глазок. Стояли три рослых, мощных мужика. Я обычно всегда открываю дверь. В «Гласности» ко мне шло такое бесконечное количество людей, что и телефон я никогда не отключал на ночь, и дверь всегда была открыта. А тут не открыл. Да ещё и спросил: «Что вам нужно?» Они мне начали объяснять, что вот они по рекомендации какого-то Василия Николаевича, который сказал им, чтобы они обязательно со мной посоветовались, что им так нужен мой совет, что они без этого никак не могут. Полчаса они меня уговаривали открыть дверь и впустить их. А я не впустил. Сказал: «Ну тут же около подъезда телефонная будка. Позвоните мне по телефону». Дверь была железная, ломать её, да ещё днём, было довольно трудно. Они этого не сделали, и я с седьмого этажа сверху смотрел, как они вышли из подъезда (естественно, телефонная будка их не интересовала) и разошлись, такие ладные, мощные. В созданной в КГБ банде генерала Хохолькова, где потом работал Литвиненко (но он не имел ко мне отношения – попал туда через два года; только всё хотел мне рассказать что-то, звонил из Лондона), у них было в это время ноу-хау такое: убивать сначала сыновей, а потом отцов. И за полгода до этого именно так был убит замечательный человек Сергей Дубов.

– «Новое время»?

– «Новое время». Да, вот он попал в такое неподходящее место. То есть не то что попал – он стал владельцем этого концерна, не понимая, что это осиное гнездо КГБ. У него сначала убили сына, а потом, видя, что Дубов не сдаётся, – его самого. Впрочем, тогда же с Григорием Явлинским поступили более либерально. Его сын был музыкантом и жил в Ленинграде. Ему отрубили палец, прислали отцу и сказали, что в следующий раз пришлют руку. После чего, как вы знаете, партии «Яблоко» больше не было, а с Явлинским ничего не случилось. Рассказывать в подробностях страшную историю Сергея Дубова у меня нет сил. В общем, было вполне очевидно, что эти трое молодых людей выбросили бы меня из окна, как, может быть, они же выбросили из окна сына Дубова, и всё было бы вполне очевидно: ну что ж, сын погиб, жена и дочь уехали, остался один и в отчаянии выбросился. Я сделал то же самое, что делаю всегда в таких случаях. Дождавшись, когда пришёл кто-то из знакомых, я пошёл и к участковому, и вообще написал множество всяких заявлений об этих трёх людях, которые приходили, а потом и специальный доклад об убийствах.

А в это время произошло много убийств, потому что ведь то, что описал Литвиненко в книге «Лубянская преступная группировка», – это ведь детский сад. Это то, в чём они готовы были признаться. Литвиненко был просто достаточно сообразителен. И, когда им поручили убить Березовского, он понял, что после этого убьют их. Это прямо говорит его жена в фильме Некрасова. Литвиненко пишет, что, когда он в 1997 году попал в УРПО, даже в ФСБ «никто не знал (что они занимаются «внесудебными расправами» — С. Г.). Высшая степень секретности… Я сам, когда туда шёл, так думал. В отделе было человек двенадцать. Всё УРПО состояло из 40 оперов плюс собственные вспомогательные подразделения — наружка, прослушка, автономный оперативный учёт и т. п. По существу это была отдельная ударная группа руководства. Мы находились на отдельном объекте на Новокузнецкой, там особняк стоит. Нас никто не трогал, никаких проверок, ничего» [Литвиненко. Лубянская преступная группировка. Стр. 137-138.]. Немедленное убийство через два года тех, кто убил Рохлина, подтвердило и правильность догадки Литвиненко о том, что с ними было бы после убийства Березовского, и то, что список для УРПО составлялся в Кремле — Ельциным, семьёй.

Эта организация, в которую входил Литвиненко, на самом деле убила человек двадцать, по некоторым сведениям. По другим – даже тридцать. В это время произошёл целый ряд политических убийств, о которых я пишу в одной из своих статей. Зятю Толи Гладилина даже за большие деньги показали список, в котором было его имя. Он всё бросил, уехал в Париж, но и там его застрелили через входную дверь.

Я знаю, что не написал необходимого числа жалоб о непроведённых экспертизах, не хотел, не мог давать интервью о гибели Тимоши тем считанным журналистам, которые всё же хотели, готовы были об этом писать. Но я был один, полуслепой (дороги тогда не мог перейти); почти ни один из так называемых правозащитников не пришёл ко мне (кроме Володи Войновича), не пришёл на похороны Тимоши, кроме верного отца Глеба Якунина, который когда-то его крестил, а теперь — отпевал, и Пономарёва, приславшего телеграмму. «Общее действие» даже не высказало нам соболезнования. Повторилась в более гнусном варианте история с Володей Войновичем: когда его отравили, пытались убить, никто из высоколиберальных советских писателей его рассказам не верил. Говорили: «Ну, во-первых, КГБ теперь так не действует, да и если бы что-то было, так не с каким-то Войновичем, а со мной — я такое у себя на кухне рассказываю». Теперь то же самое было с российскими диссидентами. Если я был прав в том, что говорил и делал, если Тимошу убили и пытаются убить меня, то кто тогда они такие — лакеи, которые помогают убийцам (в это время уже и в Грозном от демократической ковровой бомбардировки погибло 60 тысяч русских людей), получают кости с бандитского стола?

С этим трудно было примириться: Алик Гинзбург пустил слух, что Тимоша просто попал под машину, а я для саморекламы говорю, что его убили. Слова эти остальные не то что хором повторяли, как до этого воспевали ельцинскую демократию, но про себя считали именно так. Впрочем, после Чечни Ковалёв, как всегда с безнадёжным опозданием, что-то понял, стал самоотверженно ездить в Грозный, спасать солдат. Тогда меня, надеясь, что после убийства Тимоши я стану покладистее, пригласили в Кремль помощники Ельцина Красавченко и Бабурин и предложили мне его кабинет. Но может быть, они готовы были отдать мне убийц Тимоши. Но вряд ли. Скорее считали, что это я мечтаю о кабинете. Я и в 1991 году был поумнее Сергея Ковалёва и понимал, с кем я имею дело, и отказался от поста контролёра за советскими спецслужбами, хотя тот же Севастьянов даже опубликовал в «Курантах», кем я теперь являюсь. А уж теперь усмехнулся и сказал, что глупее Ковалёва никогда не был (не по форме, конечно, а по смыслу). У меня было другое дело: я собирал Международный трибунал по преступлениям в Чечне, где обвиняемыми были Ельцин, Черномырдин, Басаев.

Что касается меня, то через год уже произошло новое покушение, ловушка, в которой, если в предыдущей принимал участие замдиректора ФСБ, то тут уже прямо сам директор ФСБ – Ковалёв.

Мы в это время начали опрос свидетелей для трибунала по Чечне. С одной стороны, пытаясь добиться справедливости: это вообще была первая – и единственная, кстати говоря, и до сих пор в русской истории – попытка добиться предания суду, пусть не уголовному, а публичному, но всё-таки, руководителей государства за совершённые ими преступления. И обвиняемыми там были Ельцин и Черномырдин, Басаев и Грачёв. То есть разные люди, совершавшие преступления на территории Чечни, с разных сторон. Мы издали четыре книги материалов и опросов 200 свидетелей. Нам не удалось провести трибунал, и материалы пятой книги были украдены сотрудниками КГБ. Членами трибунала были: вице-председатель Комитета по правам человека Европарламента господин Кен Коутс и лорд Бетелл, президент Польши Ян Ольшевский, нобелевский лауреат Эли Визель, зам Госсекретаря Соединенных Штатов Пол Гобл, ну, в общем, большое количество очень известных людей во всём мире. А из русских было три человека: министр юстиции России, ушедший в отставку в знак протеста против начала войны в Чечне Юрий Хамзатович Калмыков, недолгий министр иностранных дел СССР Борис Панкин, немедленно выгнанный оттуда, потому что он попытался очистить МИД от сотрудников КГБ, и председатель Международной Хельсинкской группы профессор Юрий Фёдоров. То есть, в общем, там было всё серьёзно, сложная процедура была разработана одним из лучших людей Института государства и права Александром Лариным, потому что был ещё Международный наблюдательный совет, председателем которого был Клаус Пальме, брат шведского премьер-министра Улофа Пальме, и большая международная группа юристов-наблюдателей из разных стран. Велись, естественно, аудио- и видеозапись. Была группа, которая вела опросы свидетелей, среди них — Галина Васильевна Старовойтова, Валера Борщёв, Грицань – всё это депутаты Государственной Думы в то время. То есть, в общем, мы были заняты серьёзным делом. Опросы производились частью в Москве – пять или шесть, один в Стокгольме, по одному в Праге, в Хасавюрте, в Грозном.

Но была одна проблема. Противников войны в 1996 году было много, а вот официальных сторонников нам не удавалось опросить. Я обращался к Генеральному прокурору Скуратову, просил прислать нам копии материалов о преступлениях чеченцев, которые есть в распоряжении прокуратуры и на которые власти ссылались. Скуратов ответил, что Трибунал не государственная организация и он передать материалы не может. Володя Ойвин с утра до вечера дёргал редактора «Красной звезды», где печатались материалы сторонников войны, и просил прислать хоть кого-то из журналистов. Они все отказывались. Единственный, ныне работающий в Газпроме Леонтьев. Уже и тогда поразительно наглый журналист согласился давать показания, защищающие войну. Ну, в общем, было заметно такое неудобное неравновесие.

А трибунал был международный и нам нужны были голоса со всех сторон. И однажды мне звонит Юрий Хамзатович Калмыков и говорит, что ему только что звонил заместитель секретаря Совета безопасности Митюков и сказал, что у него есть материалы для нашего трибунала. То есть он сказал «для вашего трибунала» Юрию Хамзатовичу. Юрий Хамзатович в это время тоже сидел всё-таки на Ильинке и был руководителем Комитета по административному праву. То есть это вот звонок со Старой площади на Ильинку. После чего Леонтьев прислал курьера с материалами. «Я вам сейчас их привезу». Калмыков приехал ко мне, в жалкий наш офис в двухкомнатной квартирке на Цветном. Материалы оказались не бог весть как интересны по содержанию. Речь в них шла о том, что, скажем, два чеченца пришли к Елене Михайловне Степановой, конечно, русской, и сказали, чтобы она выметалась из Грозного, пока жива, и говорили между собой по-чеченски. И об этом поступили материалы в смешанную комиссию. К правительству Дудаева это отношения не имело, интересно было другое.

Оба документа, которые принёс мне Юрий Хамзатович, были документами Федеральной службы безопасности. Один из них даже с подписью (ну, в копии, конечно) директора ФСБ Ковалёва, и подготовлены они были для секретаря Совета безопасности Рыбкина, который вскоре должен был выступать с докладом в ООН о правах человека, а ФСБ готовил ему материалы. А теперь Совет безопасности России решил передать нам эти материалы ФСБ. При этом Юрий Хамзатович, как человек очень профессиональный, тут же сел у меня за стол и написал такую записочку (она, как и эти документы, факсимильно репродуцированы у нас в четвёртом томе материалов трибунала по Чечне), что вот, уважаемый Сергей Иванович, такого-то числа, в такое-то время заместитель секретаря Совета безопасности Митюков позвонил мне, а потом прислал мне с курьером такие-то материалы. Поставил дату и расписался. После чего уехал. Но я же понимаю, в каком мире живу. Через месяц нам предстояло ехать в Чечню на выборы Масхадова, куда «Гласность» везла громадную делегацию наблюдателей, человек тридцать, в том числе и Сергея Ковалёва, который в это время поссорился с «Мемориалом», каких-то английских журналистов, каких-то баптистов.

Но всё-таки не зря же мы вели опросы свидетелей. В это время самым мужественным русским журналистом (хотя в Чечне было много журналистов, и, в общем, информация какая-то была – просто выводов никто не делал; это была первая война, а не вторая, когда уже всем им запретили, они струсили, подчинились, и только Политковская туда ездила), так вот, самой мужественной тогда была журналистка из «Общей газеты» Надя Чайкова, которая писала о том, как и военные, и гебисты продают оружие чеченцам, которая писала о нефтяных соглашениях между воюющими сторонами, которая писала о погибших и ни в чём не повинных русских солдатах. Но за месяц до этого она была найдена убитой. Ну и, в общем, никто не сомневался в том, что её убили гебешники, тем более что она очень много писала о преступлениях спецслужб в Чечне. А потом её хоронила вся Москва. Егор Яковлев клялся добиться правды о её смерти, но дней через десять «Общая газета» напечатала выдержки из якобы найденного в её письменном столе дневника, из которого следовало, что у неё были постоянные контакты с Лубянкой. И тут же появились статьи о том, что, ну вот, чеченцы узнали о её контактах с Лубянкой и поэтому её и убили.

– Самоубийство было замаскировано под бытовое или?..

– Нет, это было откровенное убийство, но было неизвестно, кем оно совершено. Сначала по материалам Нади было очевидно, что оно совершено русскими спецслужбами, а тут благодаря дневнику выяснялось, что всё наоборот. Но дело в том, что в «Гласности» в это время работал Саша Мнацаканян, который был другом Нади, который привёз её тело из Чечни и который как раз и нашёл этот дневник. И в его официальных показаниях у нас в трибунале была прямая ссылка на то, что вот эти куски о её связях с Лубянкой были туда вставлены, что в изначальном дневнике ничего подобного не было.

Ну я умею учиться на чужом опыте. И получение таких замечательных материалов, таких важных для трибунала, да ещё и официальных, меня ну никак не соблазнило. Я понимал две вещи: во-первых, что никакой Митюков, заместитель Рыбкина, передавать материалы, полученные им от директора ФСБ, без разрешения директора ФСБ не может, и, во-вторых, что никакой директор ФСБ, какие бы там ни были игры в Кремле и на Лубянке неизвестно кого и неизвестно с кем, передавать материалы трибуналу, где обвиняемыми являются президент, премьер-министр, министр обороны, тоже не может. И тогда становилось ясным, что воспользоваться материалами за месяц мы не успеем, но мы поедем в Грозный, там со мной что-нибудь случится, а потом у меня в письменном столе найдут материалы, да не просто из ФСБ, а прямо от директора ФСБ, и будет совершенно ясно, что со мной рассчитались узнавшие о моих связях чеченцы.

Для начала я пошёл к Муратову в «Новую газету» (и это есть именно то, чего я ему никогда не прощу). Я показал эти материалы ФСБ, показал записку Калмыкова, объяснил, в каком положении нахожусь я, и сказал, что для вас же это сенсационный материал. Вы же представляете себе: ФСБ и Совет безопасности признаёт, ну пусть де-факто, а не де-юре, но, передавая материал в трибунал, признаёт трибунал над руководством России. Ну, конечно, объяснил, что со мной может произойти то же, что с Надей Чайковой, которую он, как и я, хорошо знал. И Муратов мне сказал: «Да-да. Это сенсация, это поразительно интересно. Сегодня понедельник. У нас номер выходит в среду, и он уже свёрстан. Но я постараюсь что-нибудь снять и дать ваши материалы». Подошла среда. Ничего не было. Я подумал: «Трудно перекомпоновывать уже свёрстанный номер». Подождал до следующей среды – опять ничего. Тогда я позвонил Муратову и спросил его: «В чём же дело?» «Ну вы понимаете, я кое-что выяснил. На самом деле вся эта история не имеет никакого значения, это такой пустяк, а у нас идут совсем другие материалы о Чечне, и пока нет возможности поставить ваши».

Я позвонил на НТВ, где царила необычайная свобода, как говорят до сих пор всякие НТВшники, предложил «сенсацию» им. Они пару дней подумали и сказали, что им тоже не годится этот материал и он совсем не так интересен, как мне кажется. Остальные либералы были еще трусливее и более мелкие игроки, но после того, как всем в Москве стало известно о присланных мне бумагах директора ФСБ Ковалёва, я уехал в Грозный. Больше того, мы с Панкиным на машине из Грозного поехали в Махачкалу к Расулу Гамзатову. Со мной ничего не случилось. Но один из самых мужественных и достойных людей из тех кого я знал Юрий Хамзатович Калмыков через две недели умер в аэропорту. Скоропостижно, от острой сердечной недостаточности. Точнее, плохо себя почувствовал в аэропорту, а умер в самолёте. Он сказал, что летел в Черкесск (он черкес), «я хочу быть похороненным на родине». Я не верю в случайности и думаю, что он, как и Сахаров, был убит, может быть, тем же желтым порошком, попадающим на ладони — самый серьёзный член трибунала, да ещё не побоявшийся личных счетов с директором ФСБ, конечно, он все понимал, когда писал мне записку.

Что касается прямых покушений и ловушек, которых, как мне кажется, я избегал, то после этой истории с прямым участием в них директора ФСБ на некоторое время они прекратились. Просто началась в отношении меня и «Гласности», о чём я буду говорить, другая, достаточно разнообразная, враждебная работа КГБ, МИДа, журналистов и правозащитных организаций, которая в конечном итоге в 2004 году и привела к тому, что я уже сам был не в состоянии работать и не мог найти никаких денег для «Гласности». Сказалась абсолютная информационная блокада в России. Немедленно гнали с работы тех немногих журналистов, как Леню Иоффе, кто хоть мельком пытались упомянуть наши конференции «КГБ: вчера, сегодня, завтра» (а они шли до 2003 года) и 18 круглых столов о законодательстве по КГБ с лучшими юристами, депутатами или заседания трибунала по Чечне, и работу Российской коалиции в поддержку Международного уголовного суда, наши конференции во всём мире о положении на Кавказе — на московской было разработано с участием президентов республик мирное соглашение между Ингушетией и Северной Осетией, о преследовании последних правозащитных организаций — между тем, как Алексеева и «Мемориал» нагло сообщали во всём мире о своих «сетевых» проектах и о том, что в России сотни демократических организаций и буквально завтра у нас будет свобод больше, чем во Франции.

На мои заявки все референты из России (сначала Советского Союза), естественно, правозащитники писали отрицательные отзывы — и уже иссяк запас моей известности в Европе и Америке, да и положение в России изменилось, я уже не мог даже найти людей для работы. И с гордостью руководство ФСБ сообщало, что им удалось прекратить работу наиболее радикальной организации. Какие-то знакомые мне всё-таки передали страницу из их закрытого отчёта, где явно шла речь о «Гласности». До этого меня пытались купить, запугать, соблазнить. В первые годы Путина – это отдельные рассказы, такие же любопытные и разнообразные, но это для следующего интервью. Но опять предлагалось сперва высокое общественное положение, потом — очень большие деньги и офис на «Новом Арбате», вероятно, такой же или тот же, что у «Эха Москвы». Под конец был очередной налет, выломанные днем дубовые двери, все сотрудники и одиннадцатилетний сын бухгалтера — на полу.

Потом появился новый шофер — сам признался, что был офицером связи Гейдара Алиева, видимо, считал, что мне будет лестно, предложил для езды «Мерседес» с мигалкой, который он может достать, а потом начал подделав ключ, выносить по вечерам подготовленные к издани материалы — уже прямо на пленках стенограммы двух еще неизданных конференций о КГБ, 5 том Трибунала по Чечне, английский перевод (суммарный) всех пяти томов Трибунала и другие материалы. На этом его поймали «Портосы», случайно оставшиеся ночевать у нас в офисе.

Единственное, что изменилось в последние несколько лет, – благодаря интернету у меня опять появилась, пусть небольшая, аудитория.

И в прошлом году произошла, к примеру, довольно странная история, которая мне тоже показалась очередной ловушкой. Со мной ведь всегда всё стремились делать тихо – так, чтобы можно было списать на какие-то случайности. И вот, года два назад у меня внезапно появились новые родственники. Сначала мне позвонил из Ставрополя человек, назвавшийся моим двоюродным братом. Потом из Кисловодска – его сестра, соответственно, тоже двоюродная якобы моя сестра. Они сказали, что они дети обожаемого моим отцом его младшего брата, и начали усиленно меня звать на Северный Кавказ отдохнуть у них, поесть фруктов. И всё было бы замечательно в этом – они даже прислали какие-то малоразборчивые фотографии, если бы не то, что всё, что они знали о моём отце, было именно то, что знали советские и российские власти.

Мой отец был адвокат, и ко времени моего рождения моя мать с ним уже была разведена. За несколько дней до моего рождения (и соответственно и до начала войны) его послали в командировку во Львов. Львов был сдан на второй же день. И я всю свою жизнь – сначала по маминому наущению, а потом уже по привычке – писал в своих анкетах, что он пропал без вести во время войны. Множество моих сверстников в анкетах писали эту фразу, мы все выросли без отцов. Хотя на самом деле она относилась к военным, а не к гражданским, да ещё неизвестно как исчезнувшим. Но как-то всё это было привычным. Но ни власти, ни, по-видимому, мои новоявленные родственники не знали того, что мой отец-то остался жив. И когда мне было лет двенадцать, попытался с одним старым другом нашей семьи передать мне свой адрес в Баку, где он в это время жил, считая, по-видимому, что отношения с моей матерью и бабушкой у него уже не наладятся. Больше того, когда умерла моя мать, я в её документах обнаружил, что она тоже знала этот адрес моего отца, но, по-видимому, не хотела возвращаться к тому, что считала законченным. Ну и ничего бы не было страшного во всём этом. В конце концов, у многих более-менее известных людей появляются неожиданные родственники, и иногда они не всё знают о тебе. Но там была ещё одна забавная подробность. Когда я подробно рассказал по телефону своей жене и дочери в Париж, что у меня появились родственники, которые знают обо мне и о моём отце только то, что мной написано в анкетах, они исчезли. То есть, они знали не только мои анкеты, но и каким-то образом знали и то, что я говорю по телефону своим родным. Но в наше время мне, вероятно, нет смысла ехать на Северный Кавказ.

Потом нескольким музейщикам, известным, которые что-то хотели купить из моей коллекции, даже увезли к себе мои вещи, внятно посоветовали этого не делать. И они исчезли. А у меня пропала возможность платить помощнику, у которого грудной ребенок и зарплата необходима, и мой сайт заглох — сам я не умею пользоваться компьютером.

Около года назад началась гораздо более отвратительная история. Я не захотел её рассказывать, да и сейчас не буду этого делать подробно, потому что это действительно очень близкий мне человек (и мне, и «Гласности»). Я не хочу называть его имя. Его очень жаль и мне, и моим родным, но он попытался втянуть меня в какую-то историю с ржавым оружием, какими-то якобы секретными картами и иностранцами, которых я должен был найти. Всё было глупо и грязно.

И я не стал бы этого вспоминать, если бы не рассказ моей дочери три дня назад. К ним в Париже изредка, когда был нужен, приходил уже лет пять водопроводчик Володя — русский, как видно по его имени. И тут она опять его позвала, но ему почему-то захотелось поговорить. Да ещё на довольно странную тему. О том, что у него есть брат, который когда-то учился в Пограничной школе КГБ, и там уже в середине 70-х годов говорили, что Андропов хочет разрушить СССР, чтобы захватить для КГБ власть в стране. Такой примитивный и приблизительный пересказ моей статьи в интернете парижским водопроводчиком, который якобы не знает фамилии моей дочери — у нее фамилия мужа и не знает, что она моя дочь, у которой уже убит брат и есть трое детей.

На самом деле это, конечно, угроза. Напоминание обо всём этом мне, чтобы после убийства Тимоши я не думал, что моя дочь и ее дети находятся в безопасности. Я не считаю, что это очень серьёзно. Когда хотят убить, не предупреждают, да ещё так, что это может быть известно французским спецслужбам. С какой бы злобой ФСБ ни относилось ко мне, к сайту, который вы сейчас читаете, отношения с Францией для них всё же важнее. Но они еще что-то придумают. Бандиты ведь очень изобретательны, в особенности, когда им платят деньги и вешают звездочки на погоны.

Пока, кроме предупреждения мне, за всем этим стоит только одно: пока в России у власти преступная организация, в ней ничто не меняется. А в особенности в условиях большой войны, которая для этих людей не то что выгодна или желательна — она неизбежна по самой их природе, как была неизбежна для Сталина. И когда даже самого разного рода лакеи начинают сопротивляться, начинают в глаза хозяевам говорить иногда правду, даже проклинать их, но никогда не вспоминают сколько лет, как услужливо и в чем им помогали, как развращали и успешно развратили даже одним своим примером готовности приспособиться ко всему все русское общество. Их внезапная честность и смелость не значит, что союзников у нас стало больше. Это случается от отчаяния, когда становится уже совсем поздно, наступает конец и хозяевам, и лакеям, да и нашему с вами миру. Впрочем, сегодня лакеи в основном рассуждают об убытках для туристической индустрии, самые храбрые о том, где была бомба, а не о том какое будущее всех нас ждет в новой большой войне и уцелеет ли теперь Россия…

Сергей Григорьянц