Общественно-политический журнал

 

Грустный Гений

Холодным февральским вечером 1967 года поезд дальнего следования подкатил к заснеженному перрону. Дул пронизывающий ветер, метель забивала глаза, залезала в носы, и мы нехотя выползли из тёплого уютного вагона. В Казань наша маленькая студенческая группа из четырёх человек приехала на первую в нашей жизни конференцию.

Дело в том, что в те далёкие годы, кроме учёбы в Политехническом институте, я увлекался разными вещами: живописью, театром, фотографией, снимал кино, а также строил светомузыкальные установки и давал на них концерты. Персональных компьютеров и цветных мониторов ещё не было и в помине, а потому в студенческом конструкторском бюро мы изобретали различные проекционные аппараты для создания на экране или стенах красочных движущихся фигур, которые с сочетании с музыкой становились эдаким абстрактным балетом. Чем-то это напоминало ожившие под музыку картины Василия Кандинского. Мы подбирали куски из классических произведений и в меру своих способностей исполняли светомузыкальные произведения.

Конференция в Казани, куда мы приехали, как раз и называлась «Свет и Музыка».

Я привёз доклад о световом и звуковом оформлении Кунгурской ледяной пещеры. Эта пещера около Уральского города Кунгур — совершенно очаровательное природное сооружение, где своды и полы покрыты не сталактитами и сталагмитами, как в обычных каменных пещерах, а причудливыми ледяными глыбами и сосульками. Наша студенческая группа планировала установить за кристаллами льда цветные лампочки, прожектора и динамики для исполнения на них музыки в сочетании с балетом абстрактных световых образов.

Я снял в расцвеченной пещере множество слайдов, показал их во время своего доклада и рассказал, как мне видится сочетание динамического освещения ледяных сводов и 4-й части 9-й симфонии Дворжака. Когда после выступления я вернулся на своё место в зале, на свободное рядом кресло сразу же подсел лысый человечек лет шестидесяти, чем-то похожий на доброго гнома. Он взял меня за руку и зашептал на ухо: «Это страшно интересно, что вы собираетесь делать! Нам обязательно надо поговорить. Я сейчас должен уйти, у меня дела, но может вечером потолкуем? Вы будете на банкете?» Мне было приятно, что мой доклад понравился этому незнакомцу, и я ответил, что да, мы все идём на банкет, там и поговорим. Добрый гном пожал мне руку, встал, тихонько выкатился из зала и ушёл. В перерыве ко мне подошёл устроитель конференции Булат Галеев и, как мне показалось, ревниво спросил: «Ты что, знаком с Натаном Григорьевичем?». Я ответил, что нет, не знаком и вообще не знаю кто он такой. Галеев снисходительно пояснил: «Это же Натан Рахлин, знаменитый дирижёр, руководитель нашего нового филармонического оркестра. А что он от тебя хотел?»

— Как это вашего? — удивился я, — я хоть с ним лично не знаком, но кто же не знает, что Натан Рахлин — это руководитель симфонического оркестра Украины.

— Был Натан украинский, а сейчас наш, татарский, — сказал Булат с усмешкой.

— — —

Вечером на банкете в университетском кафетерии, а проще сказать, на коллективном ужине для участников конференции я сразу увидел Рахлина и подошёл к нему. Он обрадовался и потащил меня к длинному столу в углу зала. Мы уселись на краю с нашими подносами, и он с большим энтузиазмом стал мне объяснять, что мой выбор Дворжака для исполнения в пещере ему кажется не очень удачным. В этом произведении, он пояснил, есть много тематических уровней. Дворжак музыкой показывает размах Нью-Йорка: от тротуаров Бродвея до вершин небоскрёбов, да ещё создаёт картину напора жизни в Новом Свете. Это, сказал Рахлин, слишком сложно для световых пятен и бликов на ледяных кристаллах. Выйдет несоответствие. Музыка Дворжака настолько образна, что не нуждается в дополнительных картинах, они будут только мешать слушать симфонию. Может лучше подобрать что-то из танцевальной музыки, скажем Фламенко? Она ведь как раз и написана для движущихся красочных объектов, да и много проще по рисунку; может выйти куда интереснее. Я лишь кивал головой и соглашался — спорить с великом дирижёром мне было и не по рангу, и не по знаниям. Через полвека, что прошло с того разговора, мало, что осталось в моей памяти из его объяснений. Помню лишь, что слушал его, раскрыв рот. Когда он закончил свой урок, мы доели свои шницеля и запили их компотом, Натан Григорьевич спросил, откуда я приехал и чем в жизни занимаюсь? Я пояснил, что я студент радиотехнического факультета и приехал в Казань из Свердловска.

— А! — радостно ответил Рахлин, бывал я на гастролях в Свердловске, и не раз; там, кстати, живёт мой племянник. Он доцент Свердловской консерватории, зовут его Миша Гальперин.

— Что вы говорите! — с удивлением воскликнул я, — да ведь Миша — это мой дядя. Его отец Иосиф и моя бабушка Берта — брат и сестра. Они все родом из Чернигова, а в Свердловск попали в эвакуацию.

— Вот так совпадение! — засмеялся Натан Григорьевич, — стало быть мы с тобой, детка, родственники. Я сам родился недалеко от Чернигова в городке Сновская. Погоди, погоди… Если ты Мишин племянник, значит мне приходишься вроде как… двоюродным, нет — троюродным внуком. Тесен мир! Мы это дело непременно должны отметить. У тебя ведь никаких дел сегодня вечером нет? Ну и отлично. Тогда давай-ка после ужина пошли ко мне домой. Это тут недалеко, я лишь месяц как переехал в новую квартиру. До этого жил в гостинице.

Мы вышли из кафетерия, прошлись по заснеженным казанским улицам, и вскоре подошли к красивому четырёхэтажному дому, где жил Рахлин. Здания такого типа после войны строили военнопленные немцы. По советским стандартам квартира была просторная, но уж очень неухоженная, мебели совсем мало; чувствовалась в ней какая-то неуютная холостяцкая атмосфера. Натан Григорьевич повёл меня на кухню, поставил чайник на газовую плиту и достал с полки бутылку армянского коньяка, а из холодильника — лимон и кусок колбасы. Усадил меня к столу и сам сел напротив:

— Я вообще-то совсем не пью. Печень у меня стала никудышная. Иногда так схватит, смерти был бы рад. А потом отпускает. Вот и сегодня ноет с самого утра. А я, старый дурак, ещё этот жирный шницель ел. Не могу себя сдержать. Теперь с ужасом жду ночь — почему-то ночью много тяжелее... Коньяк держу для гостей. Я тебе налью, ты не стесняйся, выпей за встречу, а я просто пригублю символически.

Мы чокнулись, я выпил за его здоровье и закусил лимоном. Рахлин стал меня расспрашивать про родню, часто ли вижу Мишу, про его сестру-близняшку Шуру и их родителей, которых он помнил ещё по далёким годам, когда учился в Черниговском музыкальном училище. Я спросил:

— Натан Григорьевич, вы ведь жили в Киеве и руководили филармоническим оркестром Украины. Как получилось, что вы теперь в Казани?

— Ты знаешь, как живётся евреям на Украине? — спросил он. — Мы там люди второго сорта, как бельмо у них в глазу. Особенно плохо стало после войны. Немцы в украинцах сильно подогрели антисемитизм, и он у них пышно расцвёл. Твоё счастье, что ты там не жил. Я много лет руководил оркестром Украины и нахлебался их «братской любви» по самое горло. Давно, ещё до войны, я дирижировал оркестром в Донецке, а потом в 37-м году Хрущёв меня назначил в Киев, в гос-оркестр Украины. Оркестр был чудный, один из лучших в стране. Сначала всё было хорошо, я много работал и меня антисемитизм особенно не затрагивал, но в последние годы в Киеве решили сделать из меня эдакого показного еврея. Когда приезжали какие-то иностранцы и спрашивали: «Почему у вас на Украине такой антисемитизм, евреев в ВУЗы не принимают, на работу не берут?», а им партийные чиновники отвечали: «Это всё ложь и сионистская пропаганда. На Украине антисемитизма нет. Вот, к примеру, еврей Натан Рахлин руководит нашим главным оркестром, профессор консерватории, где же тут антисемитизм?» И сразу ко мне на репетиции и концерты привозили этих иностранцев, чтобы показать меня, как дрессированную обезьянку. А потом в кабинетах руки мне выкручивали, если я что-то не так иностранцам ответил или, скажем, хотел взять в оркестр хорошего музыканта-еврея. Говорили: «Вы нам тут синагогу не устраивайте!». На гастроли заграницу не пускали, к репертуару постоянно придирались — диктовали, какого композитора можно играть, кого нет. Даже в оркестре некоторые музыканты и кое-кто из дирижёров на меня кляузы писали, в сионизме обвиняли… Зависть и ревность… Просто жизни не стало… Мне это безумно опротивело, я сослался на здоровье и уволился. Однако без дела не сидел ни дня — ездил по всей стране, много дирижировал разными оркестрами. Это я люблю. Но кочевая жизнь, знаешь ли, здоровья не прибавляет. Стал сильно уставать, часто болею. Сначала моя жена Вера со мной ездила, помогала, а потом это ей надоело, и теперь она живёт в нашей киевской квартире, а я вот тут один, как старый холостяк… Одному трудно, одиноко. Никого со мной рядом нет. Порой думаю: «Хоть бы скорее смерть. Может быть тогда помянут хорошим словом». Ну ладно, что это я о грустном? Ты спросил, как я здесь оказался? В прошлом году мой двоюродный брат Леопольд, он тут в Казани профессор-кардиолог, замолвил словечко своему пациенту Табееву — первому партийному секретарю и тот мне предложил создать симфонический оркестр Татарии. Я с радостью согласился, переехал сюда, поселился сначала в гостинице, потом эту квартиру мне дали, мебель кое-какую завезли... Вера иногда ко мне сюда из Киева приезжает. Работы с новым оркестром — по горло. Всё строим с нуля. Сейчас вовсю идут прослушивания, набираем оркестрантов, в основном из местных выпускников консерватории. Подбираю репертуар. Думаю, через пару месяцев начнём концерты.

— А как вам живётся тут, в Казани? Какие у вас отношения с людьми? — спросил я.

— После Киева это просто рай. Татары — чудный народ, талантливый, люди добрые, стараются во всём помочь. Пятый пункт для них значения не имеет. В этом плане мне тут спокойно. Хотя, конечно, скучаю по Киеву, у меня ведь на Украине почти вся жизнь прошла… Этого не вычеркнешь.

Пока мы разговаривали, я обратил внимание на небольшую дудку, похожую на пионерский горн, висевшую на стене около окна:

— Натан Григорьевич, а что это у вас за труба тут висит на гвозде?

— Сувенир из молодости. Я когда ещё мальчишкой был, играл на скрипке. Мой отец был капельмейстером в маленьком оркестре и научил меня играть на струнных и духовых инструментах. Жили мы бедно, чтобы помочь семье я подрабатывал тапёром в кинотеатре, сопровождал немые фильмы игрой на скрипке. Кстати, так многие музыканты в те годы деньги зарабатывали. Вот, к примеру, Шостакович тоже работал в немом кино лабухом, играл на рояле. Мне тогда было лет 14, шла гражданская война, но в нашем городке всё равно каждый день крутили кино: Чарли Чаплин, Мэри Пикфорд, а я под экраном сидел и на скрипочке пиликал. Однажды посреди сеанса дверь с грохотом распахнулась и вошли казаки. Зажгли свет, кино остановили. Вид у них был грозный, с шашками. Народ в зале от страха сжался, все затихли. Впереди казаков был такой хмурый дядька, совершенно лысый, с усиками коробочкой. Походил по комнате, потом подошёл ко мне и говорит: «Ты, хлопец, кончай этот балаган. Мне в отряд сигнальщик нужен. Собирайся, пойдёшь с нами». Так я попал в красно-казачий отряд Котовского, служил у него трубачом до самого конца гражданской. Это и есть моя та самая труба, на которой я у Котовского дудел. Теперь тут у окошка висит.

— А на каких инструментах вы ещё можете играть?

— Да почти на любом. Приходится ведь оркестрантам показывать на репетициях — и струнникам, и духовикам. Какой же это дирижёр, если он показать не может? Но самый мой любимый инструмент всё же гитара. Пойдём-ка в комнату, я тебе покажу…

Мы перешли из кухни в гостиную, где стояли диван, шифоньер, два стула и круглый стол. На голой стене против дивана, приколотая кнопкой висела лишь одна небольшая фотография без рамки. На ней была изображена молодая женщина. Рахлин достал из шифоньера шестиструнную гитару, сел на стул, подстроил и сказал:

— Я тебе про Фламенко говорил, что это для твоей светомузыки подойдёт лучше Дворжака. Вот послушай, я сейчас поиграю, а ты представь, как на это можно наложить световой балет…

И он заиграл. Господи, Боже ты мой! Ничего более красивого я не слыхал ни до того, ни после. Сочные звуки знойной андалузской ночи заполнили комнату; мне показалось, что стены раздвинулись, потолок растаял и превратился в звёздное южное небо. В вихре танца, то медленного, то порывистого, заполыхали языки алых и чёрных испанских платьев, зашуршали веера, затрещали кастаньеты и зацокали каблуки. Много лет спустя в Испании и Америке я был на разных Фламенко, но такого я больше не слыхал. До сих пор звучит в моих ушах эта страстная мавританская музыка, которую исполнял лишь для меня одного в своей полупустой комнате гениальный музыкант. Рахлин кончил играть, положил гитару на стол, помолчал немного и сказал:

— Ты сам говорил, что светомузыка — это балет, хотя и без танцовщиков. Танец света и цвета. Значит и музыка к нему лучше подойдёт балетная. Когда вернёшься домой, попробуй Фламенко. Если не получится, напиши мне, я что-то другое подскажу.

Сказав это, он вдруг побледнел и застонал, прижал ладонь к правому боку, закачался. Я подскочил к нему, взял под руку и помог пересесть на диван. Он прохрипел: «Опять схватило. Принеси-ка водички». Я побежал на кухню, принёс ему стакан холодной воды и спросил, не стоит ли вызвать скорую? Но он только рукой махнул и сказал, что ничем они ему не помогут, само утихнет, но будет хорошо, если я ему дам грелку — вон она на столе, около гитары. Я взял грелку, на кухне налил в неё из чайника горячую воду. Он прижал её к боку, закрыл глаза. Мы посидели минут десять, помолчали. Наконец он сказал: «Ну вот, чуть отпустило. Думаю: эта печёнка меня скоро сведёт в могилу». Чтобы как-то его отвлечь, я спросил:

— А что это за фотография, вон на стенке?

Он посмотрел на снимок, вздохнул, потом опустил голову и тихо сказал:

— Тебе сколько лет? Двадцать один? А мне шестьдесят один… Ты молод, не сможешь понять, но я тебе всё равно скажу. Когда тело стареет, душа остаётся молодой. Ей нет дела до дряхлеющей оболочки и начинки — сердце, печень, селезёнка, всё прочее…  В душе всегда, до последних дней, живёт твоя молодость… На этом снимке — самая дорогая для меня женщина. Вглядись в её лицо, в эти чистые светлые черты, и пойми, если сможешь. У меня в Киеве жена, есть дочка, но для меня вот эта женщина, что-то вроде Надежды Филаретовны фон Мекк для Чайковского. Нет — много, много больше. Фон Мекк поддерживала Петра Ильича деньгами, никогда с ним не встречаясь, и романа между ними не было, да и быть не могло, а Греточка — это моя муза, мой воздух, моя жизнь. Моя единственная настоящая любовь. В молодости у меня такого не было, а к старости — случилось. Видимся мы совсем редко, общаемся только в письмах. Она живёт в Днепропетровске, а я тут, в Казани… Я почему это тебе рассказываю? Не знаю, сколько мне ещё осталось, наверное, надо кому-то «поплакаться в жилетку», душу излить, а ты всё же — родная кровь. Это, конечно, между нами, ты держи мои слова при себе. Только послушай молча и не осуждай старика.

Я познакомился с ней десять лет назад в Москве, она на тридцать лет меня моложе. Я как увидел её в первый раз, так и влюбился без памяти, словно мальчишка. Совершенно потерял голову. Самое удивительное, что и она меня любит. Меня — старого больного человека. Этой любовью я живу, она давала мне силы в самые мрачные дни, а их было не мало. Если бы не эта любовь, меня бы давно не было. Я в письмах изливаю ей душу, прошу совета, поддержку, делюсь самым сокровенным. Для меня она — само совершенство. Трудно себе представить более женственную, дивную по цельности, очаровательную по своей природной мягкости чудесную женщину с широким кругозором мышления, чем она. Одна у меня радость – мысль о том, что где-то живет человек, которому я близок как личность, что кому-то нужна моя израненная душа, иначе я совсем упаду в своих глазах. Ношу в себе радостную мысль о том, что в далёком городе, в тиши дивной природы живет близкий мне друг, чье чувство безмерно мне дорого, пред кем душа моя предстаёт без прикрас, без парада, в натуральной простоте. Как чудесно это сознание, я без него совсем бы пал духом. Она для меня подарок судьбы. Её письма — вся моя жизнь. Если они перестанут приходить, я умру…. О господи, прости старика за эту болтовню…

— Натан Григорьевич, — тихо сказал я, погладив его по плечу, — а вы никогда не думали развестись с вашей женой и соединиться с Гретой, жениться на ней?

— Нет, это невозможно. Хотя Грета меня любит, но сам подумай — зачем я ей? Она молодая, красивая, ей надо найти себе сверстника, выйти замуж, родить детей… К чему ей старый больной муж? Я слишком люблю эту женщину, чтобы ломать её жизнь. А для моей жены Веры развод станет жестоким ударом, и я никогда не смогу на это пойти. Прошлые годы зачеркнуть невозможно. Груз былого — лёгкий ли, тяжёлый ли, всегда с нами. Нельзя строить своё счастье на горе других. Это было бы подлостью с моей стороны. Нет, Вера ничего не знает о моей любви к Грете, и я с ужасом думаю, что вдруг как-то сможет узнать. Я не хочу доставлять ей боль. Однако, мне кажется, что моя дочь Леля о чём-то догадывается — у меня с ней неожиданно стали очень натянутые отношения. Как это всё ужасно… Не знаю, не знаю…

— — —

С тех пор прошло более полувека. Больше я с ним не встречался — светомузыка и многие другие мои увлечения ушли на задний план, я учился и работал, а этот грустный гений до последних своих дней колесил по стране с симфоническим оркестром, который сам создал.

Я не музыкант и не могу дать личную оценку Рахлину как дирижёру. Поэтому расскажу здесь то, что читал про него и слышал от музыкантов, которые с ним работали. Все сходятся в одном — это был великий дирижёр, пожалуй, крупнейший за всю историю СССР. Никто, как он, не умел работать с оркестром. В нём счастливо сочетались великий артист, музыкант и педагог. Он мог подолгу терпеливо разъяснять оркестрантам и всегда хотел быть понятым. Если ему не нравилось, скажем, как ведёт свою партию тромбонист, он ласково говорил ему: «Нет, деточка, это надо не так. Давайте я вам покажу, как надо». Потом брал у него тромбон и блестяще проигрывал нужный кусок. Он профессионально мог играть на всех оркестровых инструментах и поэтому часто говорил, что он, когда дирижирует, на них всех в это время и играет. Натан Григорьевич прекрасно знал особенности и возможности каждого инструмента и поэтому мог добиваться от музыкантов совершенного звучания. Обычно репетировал он безо всякого плана, выбирал какой-то сложный кусок, тратил на него всё отведённое время и не успевал проиграть произведение целиком; задерживал оркестрантов, но никто на него не обижался. На репетиции, объясняя исполнителям звуковую задачу, он своим вовсе не вокальным голосом напевал, точно воспроизводил тембр, ритмический рисунок и характер музыкальной фразы. Репетиции для него были временем проработки с оркестром трудных мест произведения, а главное его волшебство проявлялось во время концертов, где он совершенно расцветал. Это был великий музыкальный импровизатор. Во время концерта он мог неожиданно поменять интерпретацию или темп, и оркестр знал эту удивительную особенность своего маэстро и прекрасно следовал за ним. Дирижируя, часто жестами «играл» на скрипке, губами показывал артикуляцию духовым, буквально нависал над оркестром, простирая огромные кисти рук, как бы обнимая музыкантов и собирая их всех в единый организм.

С солистами он работать не любил, всегда старался заставить их принять его интерпретацию. Только Ростроповичу позволялось делать ему замечания. Не любил он дирижировать оперными и балетными спектаклями — действие на сцене отвлекало его от музыки.

У Рахлина была совершенно феноменальная память. Он держал в голове тысячи музыкальных произведений и обычно дирижировал без партитуры. Он любил знакомить слушателей с молодыми композиторами. Часто был первым исполнителем новых сочинений таких мастеров как Мясковский, Шостакович (первым исполнил его 11 симфонию), Кабалевский, Хренников, и других. Выдающиеся дирижёры Г. Рождественский и Ю. Аранович считали Рахлина своим учителем.

Натан Григорьевич был добрым, мягким и участливым человеком. Всегда был готов защитить своих музыкантов и прийти им на помощь. Все, с кем он общался, неизменно его любили и глубоко уважали.  Он обожал книги и много читал. У него дома в Киеве, а потом и в Казани, была огромная библиотека, которую он собирал много лет. Я провёл с ним всего один вечер, но у меня навсегда осталось ощущение старшего друга и учителя.

Незадолго до смерти в 1979 году, будто предчувствуя, что жизнь подошла к концу и настала пора прощанья, исполнил он со своим оркестром Реквием Верди и Моцарта, Траурно-триумфальную симфонию Берлиоза и Траурную симфонию Малера. Похоронен он в Киеве, где прошла его молодость. В Казани чтут и помнят великого дирижёра: на доме, где он жил установлена мемориальная доска, его именем названа улица города.

 

Яков Фрейдин

©Jacob Fraden

 

 

Вышел из печати сборник рассказов Якова Фрейдина «Степени Приближения»
Его можно заказать в электронной форме:
В России
В других странах
Бумажный вариант можно купить на Амазон
Веб–сайт автора: www.fraden.com

Комментарии

Mysha on 4 сентября, 2018 - 11:29

"Шницеля". 

Фу.

Автор, пардон, литератор.

Георгий Матвеевич on 4 сентября, 2018 - 13:01

Все правильно написал автор - именно "шницеля", потому что именно так их тогда и называли. Это вовсе не те шницели, которые вам известны. Советские шницеля были массовым народным продуктом, которые совсем не пахли мясом и были особенного состава. Это когда от мяса отрезается все, что не годится в пищу, всякие пленки и сухожилия и сбивается (не отбивается, потому что это отбить невозможно) в некую тонкую лепешку, скрепленную различными связующими и армированную этими сухожилиями, которую в народе называли "подошвой". Называли так потому, что она жевалась, как жевалась бы вареная подошва и была такого же вкуса. Эти подошвы или шницеля было очень трудно резать ножом, особенно, когда они были застывшими (а такими они были почти всегда). Действительно, такое чудо кулинарии готовилось на повышенном объеме комбижира, чтобы хоть как-то сделать его съедобным.

Этот продукт развитого социализма присутствовал во всех кафе и производственных столовых крупных городов и промышленных объектов. То есть, вы его могли и не попробовать, если вам мало лет или вы жили в провинциальной местности.

Да, и о звучании названия. Не во всех пунктах общепита (именно так назывались кафе и столовые в СССР) были представлены меню. Их стали писать позднее, годам к 70-80-м, от руки. А в шестидесятых о том, что есть в наличии, можно было узнать, задав вопрос раздатчице за прилавком. Глядя немного в сторону она вам механически отвечала: "Шницеля-поджарка-макароны-гречка". Наименований было не много - два или три, но более одного, чтобы продемонстрировать наличие выбора. Стоил такой "обед из трех блюд" тоже не очень много, где-то, около сорока копеек в 60-х. В 70-х это удовольствие уже стоило 50-60 копеек. Зарплата инженера была 90-120 рублей в 60-х и 120-150 рублей в 70-х. Мясо в магазине стоило 2 рубля, но там его не было (точнее, оно было, но не всегда и не для всех) и приходилось покупать его на рынке по 2,5-3 рубля.

Советская эпоха породила множество своеобразных терминов: шницеля, выборА, договорА, лагеря, осУжденные...

Но, наверное, особенно всех поразил Горбачев своим словом "изобрЕтения" - так страна узнала, что это слово было чуждым для советской власти.

Вы правильно сказали "фу", шницеля были достойны такой реакции. Но, похоже, что вы свое "фу" выразили вовсе не шницелям, а, почему-то, автору.

Mysha on 5 сентября, 2018 - 01:16

Вы призываете подражать неграмотным людям? Странная идея.

Пользоваться изуродованными словами, конечно же, можно. Но в таком случае их следует заключать в кавычки.

Вот если б автор написал "мы доели свои "шницеля", это и прозвучало бы отсылкой к эпохе.

 

Так что фу всё-таки автору.

 

Марк on 5 сентября, 2018 - 01:48

Вас никто и ни к чему не призывает. Одевайте хоть штаны через голову, только не публично.

Вы, либо очень молодой (ая), либо глупый (ая). В России и без того есть что брать в кавычки и этого масса, все публикации и книги будут заковычены так, что и буквам места не останется.

Например - конституция, суд, выборы, полиция, парламент, Российская Федерация, депутат, оппозиция, конкуренция, прокуратура, следственный комитет, экономика...список можно бесконечно продолжать, вплоть до матов и лагерной фени.

Уймитесь. Смысл статьи вовсе не в шницелях, но вы этого не заметили или не пожелали заметить и решили троллить рассказ двумя буквами. Я, когда юношей был, читая Льва Толстого, тоже обращал повышенное внимание на слова - "танцовать", "дверьми" и пр. Лев Толстой не догадался их заковычить, а подсказать некому было.

Елена on 5 сентября, 2018 - 02:30

Ну почему вы такие злые? Может быть человек только что успешно закончил курс азбуки и перешел к орфографическому словарю, все подмечает, а вы набросились.

В этом рассказе мое внимание привлекли два момента. Первое, это когда Натан Рахлин попытался помочь с выбором музыкального сюжета для цветомузыки. Неужели он не сказал автору, что на тот момент существовали цветомузыкальные композиции от известных мастеров. Бишопа, Римингтона, Скрябина, например, и других. Идея интеграции света в музыку возникла в 17 веке, а возможно и много раньше. Уже существовал оптофон (цветовое фортепиано). Идея перевода музыки в свет на основе аналогии "спектр — октава", была предложена еще Исаакам Ньютоном. Уверена, что такому профессионалу, как Натан Рахлин, это было прекрасно известно.

Второй момент, это когда Рахлин играл на гитаре фламенко. Ах, как хотела бы я и сама это послушать - исполнение на гитаре фламенко от профессионала такого уровня...

Верю автору, что он "улетел" (я правильно поставила кавычки)) ).

И вот, только что подумала, что корпус гитары в момент игры прилегает, как раз, к печени. Зажигательный вихрь фламенко мог разбудить шницеля в печени. Но это так, добрая шутка, в память о добром человеке и прекрасном музыканте.

Очень симпатичное и человечное лицо у Натана Рахлина на фото.

Jfraden on 5 сентября, 2018 - 03:24

От Автора:

Ну вот, наконец — комментарий по существу. Спасибо Елена.

Разумеется, Рахлин и я знали о цветомузыке, а он ещё и не раз дирижировал «Прометеем» Скрябина. Но тут надо отличать «цветомузыку» от «светомузыки». Первая — это изменение цвета какого-то объекта в сочетании с музыкой, а вот светомузыка — беспредметный цветовой балет, как и написано в рассказе. Это на то время было сравнительно новым, хотя и были прецеденты, например фильм Диснея «Фантазия».

Ну и наконец — да, музыкант он был фантастический, и не могу я себе простить, что по молодости лет не уцепился за него и не продолжил знакомство. А как бы мог себя культурно обогатить! Но хорошо быть умным спустя полвека…

Елена on 7 сентября, 2018 - 04:00

Да, я понимаю разницу. Эти понятия изменялись вместе с техническим прогрессом. До появления электрического света люди могли пользоваться лишь цветом. Но уже тогда Ньютон размышлял о светомузыке. Сейчас все стремительно несется и люди даже не успевают освоить появляющиеся возможности. Та же светомузыка уже давно имеет лазерные возможности, которые и демонстрируют массово публике над целыми городами. Крашеные лампочки давно стали анахронизмом, как и различные подбрасывания в костры измельченных минералов, вокруг которых плясали шаманы. Но светомузыку балетом я бы не назвала, это совсем разные вещи. У балета своем место рядом с музыкой, у света - свое.