Общественно-политический журнал

 

Все делается для того, чтобы разрушить российскую математику

Лауреат Абелевской премии по математике за 2014 год Яков Синай не скрывает, что в школе не отличался большими успехами в науках. Да и на мехмат МГУ в 1952 году он пошел только по настоянию старшего брата. И даже после вручения премии, в математическом мире сравнимой с Нобелевской, ученик академика Колмогорова, дополнивший определение своего учителя (энтропия Колмогорова — Синая), категорически против того, чтобы его называли «одним из самых влиятельных математиков ХХ века». Последние двадцать лет академик РАН, доктор физико-математических наук Яков Григорьевич Синай работает в Принстонском университете. Мы встретились с профессором Синаем в его рабочем кабинете в Принстоне и побеседовали о пути в науку будущего ученого, об антисемитизме в советской математике и о том, как точные науки уживаются с еврейскими традициями.

БРАТ ОТПРАВИЛ НА МЕХМАТ

— На официальном сайте Абелевской премии в вашей биографии говорится, что большое влияние на вас оказал дед, Вениамин Федорович Каган, также выдающийся математик. Именно он привил вам интерес к математике?

— У нас была большая семья, мы жили в большой квартире, бабушка с дедушкой занимали одну из пяти комнат. Конечно, дед проводил со мной время, но не надо думать, что он занимался со мной математикой. Когда дед вышел на пенсию, он продолжал работать дома. Он проводил дома семинары, на которые приходили его ученики. Я был тогда еще слишком юн, чтобы участвовать в семинарах, но, конечно, всех этих людей знал, поскольку ошивался там постоянно. Да и все друзья нашей семьи были так или иначе связаны с математикой. Ну или с физикой. Например, мой дед очень дружил с физиком Леонидом Исааковичем Мандельштамом. Математик Владимир Арнольд, который был родственником Леонида Мандельштама, приходил как-то к моему деду, чтобы взять почитать книгу по математике. Я был тогда еще школьником... Не было такого, чтобы дед сидел и занимался со мной математикой, но было общее влияние, влияние атмосферы в доме.

— Ваши первые школьные годы выпали на военное время. Это была обычная московская школа? Помните, когда у вас впервые проявился интерес к точным наукам? Как вы учились в школе?

— В 1943 году мы вернулись из эвакуации в Москву, и я пошел в школу. Это была хорошая московская школа, потом она стала математической. Со мной в классе учились ребята, которые успевали по математике гораздо лучше меня. Да и с литературой у меня было не очень. Основное мое увлечение тогда было — волейбол. В математике же у меня не было каких-то особых способностей. На математические олимпиады я ходил без всяких успехов. И отец мой считал, что после школы мне нужно идти в нефтяной институт, поскольку потом будет проще найти работу. Но мой брат (известный советский математик Григорий Баренблатт — Прим. ред.) держался твердой точки зрения, что я должен поступать на мехмат МГУ.

— Тем временем шел 1952 год. Государственный антисемитизм на подъеме. Евреям доступ в такие вузы, как МГУ, практически закрыт. Как вам удалось преодолеть этот барьер?

— Удалось не сразу. На сдачу вступительного экзамена я пришел в десять утра и просидел там в ожидании до шести вечера, меня вызвали в числе последних. Не могу сказать, что я отвечал хорошо... Скажем, если бы я сам у себя принимал экзамен, то вряд ли поставил бы себе хорошую оценку... И в итоге я этот экзамен не сдал. Но тот факт, что меня вызвали в числе последних, и был тем самым проявлением антисемитизма. И тогда вмешались ученики моего деда, которые работали в университете. Они пошли к ректору МГУ Ивану Георгиевичу Петровскому. И тот посодействовал моему поступлению.

АНТИСЕМИТИЗМ В СОВЕТСКОЙ МАТЕМАТИКЕ

— В советской научной среде было очень много евреев. Однако это не мешало, а, возможно, даже способствовало антисемитским настроениям в околонаучном мире. В Википедии сегодня можно даже найти статью под названием «Антисемитизм в советской математике». Сталкивались ли вы лично с подобными явлениями? Ощущалось ли разделение на «своих» и «чужих», на евреев и неевреев?

— Эти границы, конечно, существовали, но они были размыты. Вот, к примеру, у меня был аспирант Миша Бланк, которого завалили во время защиты диссертации. После защиты ко мне подошел человек и сказал, что, если ты хочешь, чтобы у тебя такие аспиранты, как Бланк, защищались, нужно договариваться заранее. И я принес бутылку шампанского на заседание Московского математического общества и передал ее у всех на глазах человеку, с которым и надо было договариваться. То есть четких директив, конечно, не было. Нужно было просто договариваться.

Или еще пример. Когда я сам поступал в аспирантуру, мне пришлось сдавать экзамен по марксизму. В комнате был мой руководитель Андрей Николаевич Колмогоров. Было принято так, чтобы на экзамене по истории КПСС присутствовал научный руководитель аспиранта... И я получил тройку. А этого было недостаточно для поступления в аспирантуру. Но, как выяснилось позже, ответил-то я правильно. Тогда Колмогоров и Александров (советский математик, академик Павел Сергеевич Александров — Прим. ред.) пошли к завкафедрой истории КПСС, и мне разрешили пересдать экзамен. Со второго раза я уже сдал на «четыре».

— А с наиболее известными борцами с «еврейским засильем» в советской математике — академиками Виноградовым, Шафаревичем и Понтрягиным (академик АН СССР Иван Матвеевич Виноградов, академик РАН Игорь Ростиславович Шафаревич, академик АН СССР Лев Семенович Понтрягин — Прим. ред.) — вас судьба не сводила?

— С Виноградовым лично никогда не общался. А вот с Понтрягиным, откровенным антисемитом, довелость столкнуться. Он руководил комиссией по изданию математической литературы и зарубил мою книгу с лекциями. В итоге мою книгу издали в Армении. Из всех перечисленных фигур Шафаревич был гораздо ближе ко мне по возрасту. Но Шафаревич изначально не был антисемитом, он им стал...

— Это интересно. Расскажите, а как становятся антисемитами?

— У Шафаревича была научная работа, за которую он получил докторскую степень, Ленинскую премию, стал заведующим отделом, членкором, получил много разных благ. Но потом выяснилось, что у него в той работе была ошибка. Это очень сильно повлияло на Шафаревича. И он стал очень злобным. У него развился некий комплекс, ведь он сам обнаружил эту ошибку в своей работе...

— А евреи тут при чем?

— Ну вот так... После этого у него развились антисемитские настроения. Он заваливал евреев на защите диссертаций.

— То есть вы хотите сказать, что антисемитизм развивается под влиянием обстоятельств?

— Да. Вот тот же Понтрягин был слепым, зависел от своего поводыря. Рядом с ним был постоянно человек, который был жутким антисемитом и оказывал большое влияние на Понтрягина.

БЕЗ ГРАНИЦ

— В 1968 году вы подписали письмо в защиту коллеги, диссидента Александра Есенина-Вольпина. Чего вам эта подпись стоила в итоге?

— Профессорского звания, которое мне пришлось ждать еще пятнадцать лет, до 1983 года. Ну и за границу не выпускали. Каждый из 99 ученых, кто подписал то письмо, как-то пострадал.

— После распада СССР вы отправились работать в США. Это была долгожданная свобода?

— Это была единая цепь событий, а не резкая перемена в жизни. Вначале разрешили выезжать за границу в командировки. Потом начали отпускать с женой... К примеру, в институте Ландау (Институт теоретической физими им. Л.Д. Ландау Прим. ред.) было такое правило: раз в год можно было поехать на месяц в командировку, на неделю — на конференцию. И мы очень хорошо жили с этим правилом. Постепенно эти возможности расширялись. Мы вначале приехали в Принстон с женой и сыном, жили здесь полгода, потом вернулись в Россию. Дело в том, что в Принстоне у меня было много знакомых. Они приезжали в Москву на конференции даже в советские годы. Поэтому, когда в 1993 году мы решили переехать в Принстон, основывались на том, что здесь было много друзей.

— В США вас ждала более интересная работа? Лучшие условия для научных исследований?

— В Америке я должен был больше преподавать, чем в Москве. Но здесь, безусловно, можно встретить больше ученых. Каждый считает своим долгом проехать через Принстон, выступить с докладом. Принстон — замечательное место, но есть один недостаток: много семинаров и невозможность посетить все. А так здесь я занимаюсь тем же, чем занимался в Москве. Я могу себе легко представить, что если бы меня не выпустили, то в России я бы занимался тем же самым.

— За последние 20–30 лет «еврейское засилье» в математике в России заметно ослабло. Ученые-евреи уехали на Запад. Многие оказались в Израиле. Известно ли вам, как обстоят сегодня дела с математической школой в Израиле? Насколько сильны израильские ученые-математики?

— В Израиле есть некоторое количество первоклассных математиков самого высшего уровня, с которыми я стараюсь поддерживать связь. Положение дел, безусловно, лучше, чем в современной России. Сегодня математика в Израиле находится на одном уровне, скажем, с Англией и Америкой.

— Предлагали ли вам работу в израильских университетах?

— Нет, не предлагали, но я бывал в Израиле много раз. Читал лекции. Да, еще я являюсь почетным профессором Еврейского университета в Иерусалиме, чем очень горжусь. А в 1996 году я получил престижную израильскую премию Вольфа по математике.

— Яков Григорьевич, вы регулярно бываете в России. Как вы оцениваете ситуацию в современной российской науке, в частности, в математике?

— Да, я приезжаю в Москву каждое лето, провожу там месяца три – четыре. Я веду там семинар в Институте проблем передачи информации (Институт проблем передачи информации им. А.А. Харкевича Прим. ред.), на который ходит человек 20–30. Это люди, которых я очень давно знаю, а они знают меня. На мой взгляд, в России сейчас мало математиков-ученых. А если они и появляются, то такие же приезжие, как и я. И динамика, к сожалению, негативная, потому что все делается для того, чтобы разрушить российскую математику.

— Лауреат Нобелевской премии по физике академик Виталий Гинзбург был убежденным атеистом. Он часто это повторял. Однако это не мешало ему ходить в синагогу, участвовать в еврейских праздниках. С другой стороны, среди религиозных евреев часто встречаются ученые-физики, ученые-математики. А как в вашей жизни уживаются математика и еврейские традиции, если вообще уживаются?

— Мне кажется, что здесь не существует четких границ: мол, один — атеист, а другой — кошерный еврей. Я не могу сказать, что я религиозный человек. Но не могу и сказать, что я атеист. Скажем, в Москве в советское время можно было купить мацу. И у нас в доме на Песах тоже бывала маца. Это значит, что мы были религиозными? Или вот здесь, в Принстоне, на Рош а-Шана или на Песах мы ходим на мероприятия. Седер регулярно проводим в гостях у знакомых. И когда ко мне подходит студент и говорит, что не может прийти на лекцию, потому что должен пойти в синагогу, я с ним встречаюсь на следующей неделе...

ЭНТРОПИЯ

— Вас называют «одним из самых влиятельных математиков ХХ века»...

— Не знаю, откуда это пошло, но это неправда. Не могу никак это искоренить.

— Хорошо, но вашим именем названо математическое понятие — энтропия Колмогорова — Синая. Вы чувствуете на себе «груз величия»? К примеру, изменилось ли к вам отношение в научном мире после того, как вы дополнили самого Колмогорова?

— Дело в том, что Колмогоров сформулировал свое определение энтропии в конце 1950-х. Я тогда посещал его семинар по динамическим системам. Помню, как Андрей Николаевич пришел к нам на лекцию и рассказал свое определение энтропии. А потом он уехал во Францию на полгода и оставил текст статьи, который отличался от того, что он рассказывал на лекции. В статье энтропия определялась для некоторого специального класса динамических систем, не для всех. Я решил заняться этим вопросом вплотную и в итоге сформулировал определение энтропии, которое будет применено к любой динамической системе. Но потом вернулся Колмогоров, и мою статью о дополненном определении не хотели публиковать. Говорили, мол, уже есть определение Колмогорова, зачем еще одно? И тогда Владимир Рохлин (Владимир Абрамович Рохлин, советский математик Прим. ред.) придумал противоречащий пример, который доказывал, что определение Колмогорова неверно. После этого стало ясно, что мою статью надо публиковать. А сам Колмогоров мне сказал: «Ну, наконец-то вы сделали что-то хорошее, можете теперь соревноваться с моими остальными учениками».

— Яков Григорьевич, вы очень скромны. Насколько трудно было оказаться в центре внимания мировой прессы, после того как вас назвали лауреатом Абелевской премии?

— Да, было непросто. Не люблю внимание прессы. Старался избегать журналистов. Я бы и вас хотел избежать.