Общественно-политический журнал

 

Виктор Тополянский «Сквозняк из прошлого»

Когда разрушается империя, велико искушение найти тех, кому выгоден ее распад. Тогда сознание бывших имперских граждан, с детства приученных к мысли о плотном неприятельском окружении своей страны, озаряет идея феноменального заговора неких темных сил. Но истерическая потребность немедля обнаружить виновных, поддержанная официальными пересудами о таинственном комплоте внешних и внутренних врагов, порождает лишь первобытную ксенофобию и способствует возрождению на руинах павшей империи искаженного ее подобия. В этой ситуации достаточно затруднен, а подчас и невозможен, беспристрастный анализ подлинных причин разложения еще недавно могущественной державы, стремившейся облечь плотью и кровью старинное мечтание о превращении Московского государства в Третий Рим, но только на основе социалистического, а не православного мировоззрения.

Когда красный цвет времени сменяют интенсивные желтые тона, а коммунистическое вероучение — всенародные идеи наживы и потребления, велико искушение вычеркнуть из памяти немалую часть событий криминального ХХ столетия и украсить большой советский миф свежими небылицами. Но истерическая готовность вытеснить неприятные или тревожащие представления на задворки сознания и культивируемое безразличие к прошлому собственного государства не избавляют его обитателей от тяжкого груза ответственности перед современниками и потомками. Незнание и, тем более, нежелание знать сконцентрированный в минувшем опыт предшествующих поколений издревле обрекает равнодушных верноподданных на бесконечное воспроизведение негативных тенденций и традиций былых времен, ибо история в России не течет, а циркулирует и, по словам В.О. Ключевского, «учит даже тех, кто у нее не учится; она их проучивает за невежество и пренебрежение».

Когда настоящее кажется безотрадным, а будущее угрожающим, велик соблазн предъявить счет прошедшему за все нынешние беды и неурядицы. Но все упреки и обвинения прошлого без выяснения его корней и первоосновы так же бесплодны и несуразны, как проклятия, обращенные к наводнению, землетрясению или извержению вулкана. Если же попытаться расследовать подоплеку давних происшествий и мотивы поступков влиятельных некогда персон, то вполне уместен и медицинский ключ к шифрограмме минувшего. При таком подходе начинают распадаться идеологические легенды, физиология вытесняет мистику, а революция обретает черты «религиозной истерии», по определению Максимилиана Волошина.

Год 1921-й: покарание голодом

 

До Первой мировой войны Россия производила свыше четверти всего мирового урожая зерновых, ежегодно вывозила на европейские рынки до 20 процентов культивируемых злаков (более 600 миллионов пудов зерна, преимущественно пшеницы и ячменя) и была основным поставщиком хлеба в Швецию, Норвегию, Голландию, Италию и Германию. Положительный торговый баланс обеспечивал государству до 300 миллионов рублей дохода в год.1 Беспрецедентный продовольственный кризис, порожденный гражданской войной, превратил сельскохозяйственную державу в гигантский эндемический очаг всеобщего недоедания, регулярно переходившего в голод среди городских обитателей. Осенью 1920 года голод охватил всех жителей Калужской, Орловской, Тульской и Царицынской губерний; зимой к ним присоединилось население еще пяти губерний.

Внимательно следивший за ситуацией в стране советов последний российский посол во Франции В.А. Маклаков 6 сентября 1920 года писал последнему российскому послу в США Б.А. Бахметеву: «По доходящим из России сведениям, там громадный недосев, громадный неурожай, полоса пожаров и т.п. Всякое правительство, которое бы опиралось на сочувствие и доверие страны, конечно, этого не выдержало бы. Но думать, что это непременно приведет к краху большевизма при той деморализации и депрессии русского общества, о которой единогласно свидетельствуют все данные, значило бы быть слишком поспешным в выводах. Голод на этот раз коснется не только городов, но и деревень целых губерний, у которых нет хлеба и которые кормить не будет никто. Россия будет вымирать от голода и болезней, но для того, чтобы кормить коммунистические центры или тех, на которых опирается большевистская власть в России, может быть, зерно и найдется».3

 

Аграрный кризис

 

Неясные слухи о повальном голоде в Поволжье просочились в Москву и Петроград еще в декабре 1920 года. Известный социолог П.А. Сорокин, побывавший в деревнях Самарской и Саратовской губерний зимой 1921 года, вспоминал впоследствии: «Избы стояли покинутые, без крыш, с пустыми глазницами окон и дверных проемов. Соломенные крыши изб давным-давно были сняты и съедены. В деревне, конечно, не было животных – ни коров, ни лошадей, ни овец, коз, собак, кошек, ни даже ворон. Всех уже съели. Мертвая тишина стояла над занесенными снегом улицами». Погибших от голода обессилевшие односельчане складывали в пустых амбарах.4

Тем не менее большевики по-прежнему строго выполняли свою программу продразверстки (изъятия «излишков» сельскохозяйственной продукции у всех, даже у голодающих крестьян), и 26 февраля 1921 года председатель Совнаркома В.И. Ленин и заместитель наркома продовольствия Н.П. Брюханов телеграфировали в Саратов: «Ввиду временно испытываемого крайне тяжелого продовольственного кризиса [в] Центре настоящим предписываю Губ[ернскому] прод[овольственному] ком[итету] [в] боевом порядке погрузить [и] отправить [в] течение пяти дней, начиная с 27 февраля, пять ударных маршрутов общим количеством не менее полутораста тысяч пудов назначением [станция] Кочетовка Распред[елительная] база. Маршруты заполнять исключительно хлебом. Кроме того, [в] течение марта отправить дополнительно пятьдесят тысяч пудов хлеба [и] сто тысяч пудов зерна-фуража. Губ[ернскому] ком[итету] парт[ии] [и] Губ[ернскому] испол[нительному] ком[итету] предлагаю оказать всемерное содействие Губ[ернскому] прод[овольственному] ком[итету] [в] выполнении этого задания. Покровскому Губ[ернскому] прод[овольственному] ком[итету] дается предписание отправить гужем Саратову [в] течение марта двести тысяч пудов хлеба».5

Вспыхнувшее 28 февраля восстание в Кронштадте и длившееся уже несколько месяцев крестьянское восстание на Тамбовщине («кулацко-эсеровский мятеж», по аттестации советских энциклопедических изданий) вынудили правящую партию в середине марта принять новую экономическую политику (НЭП) и прежде всего заменить продразверстку продналогом. Короткая весна 1921 года пронеслась в томительном ожидании видов на предстоящий урожай. С наступлением знойного лета аграрные иллюзии полностью развеялись.

Июньские сводки ВЧК определяли продовольственное положение в большинстве регионов европейской части страны как «отчаянное», «критическое» или «катастрофическое». В Костромской, Пензенской, Самарской, Царицынской и ряде других губерний озимые выгорели от засухи; на кубанские посевы обрушилась саранча. В Приволжском военном округе население питалось травой и листьями с примесью муки, в Татарии – одной только травой. В Рязанской губернии прекратили снабжать провизией больницы и детские дома. По всему Поволжью, в Курской и Воронежской губерниях участились случаи голодной смерти, особенно среди детей. Рабочие крупных городов, «возбужденные на почве недостатка продовольствия», периодические устраивали забастовки; крестьяне пытались разгромить ссыпные пункты; в армии чекисты отмечали «упадок дисциплины».6

Волнения трудящихся и «неудовлетворительное настроение» красноармейцев подталкивали большевиков к энергичным действиям. Хоть гражданская война уже закончилась, пролетарской диктатуре угрожал очередной коварный враг, нареченный стихийным бедствием. По такому случаю 25 июня 1921 года Политбюро заслушало доклад И.А. Теодоровича (одного из членов коллегии Наркомата земледелия, или сокращенно Наркомзема) о борьбе с неурожаем в Нижнем и Среднем Поволжье и постановило создать при ВЦИК особую комиссию «с заданием принять все меры помощи голодающему населению». Члены Политбюро обсудили также вопрос о выделении ста миллионов рублей золотом для экстренной закупки продовольствия за рубежом, но сочли благоразумным на первое время отпустить с этой целью только десять миллионов рублей.7

Происхождение стихийного бедствия трактовали, главным образом, как прямое следствие значительного недорода в 1920 году, невиданной засухи 1921 года и послевоенной разрухи.8 Дополнительные пояснения о причинах повального голода на самых плодородных территориях представили высшие должностные лица в своих докладах на IX Всероссийском съезде Советов в декабре 1921 года.

Секретарь ЦК РКП(б) Е.М. Ярославский обвинил в постигшем страну несчастье адмирала А.В. Колчака, «два года подряд разрушавшего железные дороги и мосты» в Сибири. Председатель ВЦИК М.И. Калинин посетовал на извечный российский изъян – низкую культуру, назвав голод специфической особенностью отсталых государств, и упомянул о систематическом разорении сельского хозяйства с лета 1914 года, когда разразилась Первая мировая война. По его словам, предусмотрительные крестьяне Самарской и Саратовской губерний обычно сохраняли у себя двухгодичный запас семян, но плохой урожай 1920 года «добил эти губернии до конца». Нарком земледелия Н. Осинский упрекнул правительство в недостаточном финансировании его ведомства, получившего в 1921 году бюджетных ассигнований в десять раз меньше, чем запрашивало. В результате этого выступления бюджет Наркомзема пришлось увеличить с 27 до 36 миллионов рублей золотом (советские чиновники завели в тех пор традицию ссылаться на отсутствие или хотя бы нехватку денежных средств в любой критической ситуации).

Наиболее радикальные соображения высказал председатель Московского Совета Л.Б. Каменев. По его мнению, крестьянство было само виновато в случившемся, ибо встретило политику национализации сокращением запашек до размеров собственного потребления, оставив тем самым города без хлеба и не дав советской власти ни зернышка для вывоза за границу. Действительно, посевные площади в 1921 году уменьшились, по сравнению с предыдущим годом, примерно на 15 процентов в 10 губерниях и более чем на треть в сибирских губерниях и в 19 регионах европейской части страны.9

 

Либеральная затея

 

О чрезвычайных событиях в Поволжье московские жители впервые узнали по сути в середине июня 1921 года. Провинциальные агрономы, приехавшие в столицу на свой съезд, рассказывали друзьям и знакомым, что масштабы и последствия этой трагедии несоизмеримы с бедствиями прежних голодных лет. В 1891, 1906 и 1911 годах всевозможную помощь голодавшим крестьянам оказывали различные общественные организации и само правительство. Однако на этот раз голод, начавшийся в 1920 году, усугубили выполняемые по плану продразверстки повторные реквизиции пищевых продуктов.

Даже весьма сдержанное описание катастрофы в Поволжье, напоминавшее невольно библейские предания о десяти казнях египетских, вызывало у московских обывателей, закаленных красным террором и всяческими лишениями, чувство содрогания. Особенно тягостное впечатление производили сведения о рационе голодавших: «Лучшим хлебом считался зеленый, целиком из лебеды; хуже – с примесью навоза, еще хуже – навозный целиком. Еще ели глину, и именно тогда было сделано великое открытие "питательной глины", серой и жирной, которая водилась только в счастливых местностях и была указана в пищу каким-то святым угодником. Эта глина насыщала ненадолго, но зато могла проходить через кишки, и так человек мог прожить целую неделю, лишь постепенно слабея. Обычная глина, даже если выбрать из нее камешки и песок, насыщала навсегда, от нее человек уже не освобождался и уносил ее, вместе с горькой жалобой, на тот свет для предъявления великому Судие».10

В меню голодавших входили также, по сведениям эмигрантской печати, «мясные блюда» (из кошек, собак, черепах, сусликов, крыс, грачей, лягушек, саранчи и падали, а также отварные шкуры, ремни и молотые кости), «вегетарианская стряпня» (из травы, соломы, лебеды, листьев смородины и ежевики, желудей, муки из хрена, липовой коры, бересты, мха, мякины, опилок и мельничной пыли) и «минеральные кушанья» из торфа, ила и разнообразного мусора.11 После этого никто не удивлялся, почему голодавшие порой воспринимали смерть не столько как избавление от мучений, сколько как неожиданную удачу в этой опостылевшей за годы перманентной войны и терзаний жизни.

Содержание приватных разговоров стало достоянием гласности 22 июня, когда профессор Саратовского сельскохозяйственного института А.А. Рыбников и кооператор М.И. Куховаренко ошеломили присутствовавших на совместном заседании Всероссийского съезда по сельскохозяйственному опытному делу и Московского Общества сельского хозяйства сообщением о небывалом голоде в Поволжье. Президент Общества профессор А.И. Угримов предложил собравшимся немедля учредить Комитет помощи голодающим, но известный экономист, бывший министр продовольствия Временного правительства С.Н. Прокопович посоветовал сперва отправить депутацию к Ленину. Состав депутации тотчас утвердили.12

Глава советского правительства через своих доверенных лиц (М. Горького и В.М. Свердлова – брата покойного председателя ВЦИК) уже дважды (в октябре 1920 года и в апреле 1921 года) выражал готовность побеседовать «с представителями старой русской общественности». Своенравная интеллигенция, в свою очередь, трижды устраивала по этому поводу «большие собрания», на которых выносила единодушную резолюцию: от переговоров с диктатором воздержаться. На этот раз положение в корне изменилось, но 23 июня Ленин депутацию не принял, а управляющий делами Совнаркома Н.П. Горбунов адресовал ее в Наркомзем. Теодорович, спешно завершавший для Политбюро свой доклад о стихийном бедствии в Поволжье, от встречи с депутацией тоже уклонился. Тогда жена Прокоповича, журналистка и видная участница кооперативного движения Е.Д. Кускова, обратилась за поддержкой к своему давнему знакомому Максиму Горькому – человеку «вхожему в Кремль».

К массовой гибели соотечественников от голода маститый писатель проявил, по воспоминаниям Кусковой, «потрясающее равнодушие». Как полагал Борис Зайцев, «прекраснодушием интеллигентским» Горький не отличался, да к тому же «терпеть не мог русский народ – особенно не любил крестьян». Их темное, мстительное стремление «ломать, искажать, осмеивать, порочить прекрасное» возмущало писателя. Он не мог забыть, как сотни крестьян, приглашенных на съезд деревенской бедноты в 1919 году и размещенных в Зимнем дворце, загадили севрские, саксонские и восточные вазы, употребляя их в качестве ночных горшков при исправно действовавших уборных и водопроводе. Его поражало отсутствие сострадания к голодавшим у крестьян, не задетых бедствием и невозмутимо комментировавших несчастье в Поволжье старинными пословицами: не плачут в Рязани о Псковском неурожае или люди мрут – нам дороги трут. Но больше всего он опасался, что когда-нибудь буйная крестьянская орда перережет его друзей-коммунистов.13

Тем не менее к идее образования Всероссийского комитета помощи голодающим писатель отнесся благосклонно, рассчитывая, вероятно, при содействии этого учреждения прокормить опекаемых им ученых, а заодно сгладить глубокие разногласия между интеллигенцией и властью. В период военного коммунизма он довольно часто демонстрировал сочувствие к тем, кого называл «мозгом нации», хотя искренне сострадал только самому себе. Горький посетил председателя Совнаркома и не позднее 26 июня уведомил Кускову: «Ленин горячо сочувствует инициативе общественников».14

Члены Политбюро рассмотрели неожиданное предложение товарища Горького 29 июня и постановили оный проект «одобрить в принципе», поручив Каменеву возглавить пару комиссий «для предварительного обсуждения деталей».15 Вечером 29 июня, когда Российское Телеграфное агентство (РОСТА) расклеило в столице телеграммы, извещавшие о намерении ряда общественных деятелей включиться в борьбу с голодом, начальник Секретно-оперативного управления ВЧК В.Р. Менжинский на совещании в Совнаркоме пообещал арестовать всех участников этой новоявленной крамолы, а член Политбюро Каменев пригласил инициативную группу на аудиенцию.16

Утром 30 июня Кускова вместе с агрономом А.П. Левицким, кооператором П.А. Садыриным и директором Государственного института народного здравоохранения профессором Л.А. Тарасевичем были приняты в кремлевском кабинете Каменева. Там уже находился Горький, «с любопытством бытописателя» внимавший диалогу негласного ленинского заместителя с депутацией недобитой буржуазии. Обе стороны ясно понимали, что спасти голодающих могли одни лишь иностранные организации и государства. Между тем европейская пресса непрестанно повторяла: любая помощь кремлевской диктатуре ничуть не облегчит положение российских подданных, а только укрепит советскую власть. В связи с этим депутация настаивала на публикации специального декрета о задуманном комитете, дабы за границей поверили, что западная помощь предназначена именно голодающим, а не советскому правительству. Каменев данный тезис не оспаривал; на следующий день он проинформировал Кускову о согласии Совнаркома (иными словами, Ленина) на издание такого декрета и попросил инициативную группу подготовить соответствующий текст.17

Результаты прошедших переговоров интеллигенции с властью обнародовала центральная пресса 3 июля: «Ввиду определившегося неурожая в значительной части земледельческой России ряд общественных деятелей дооктябрьского периода обратились к правительству республики с предложением организовать специальный комитет по оказанию помощи голодающим и борьбе с различными эпидемиями. Наиболее значительную роль в этом ходатайстве играют Прокопович, Кускова, Кишкин и др. Самая просьба была передана Прокоповичем и Кусковой через т[оварища] Горького. Они выразили желание, чтобы в организуемой комиссии приняли участие некоторые из деятелей Советской России, в частности, т[оварищи] Семашко, Каменев и Рыков. По имеющимся у нас сведениям, это предложение правительством принято, и в ближайшие дни можно ожидать опубликования официального постановления об организации этого комитета».18

Обозначенные в правительственном бюллетене «ближайшие дни» растянулись, однако, на три недели. За это время патриарх Тихон написал воззвания о помощи архиепископу Кентерберийскому и епископу Нью-Йорка, а Горький – около десяти посланий европейским литераторам и государственным деятелям. Специальная комиссия, руководимая заместителем председателя Совнаркома А.И. Рыковым, вникла в содержание этих обращений и не обнаружила в них ничего предосудительного. Политбюро согласилось с заключением комиссии Рыкова и, поскольку голод распространялся повседневно и повсеместно чуть ли не со скоростью степного пожара, а численность голодавших достигла уже 25 миллионов, на заседании 7 июля распорядилось передать воззвания патриарха и писателя по радио, но в советских газетах не печатать.19

Простой и неизбитый способ быстрой стабилизации положения в стране изобрел в те дни руководитель советского правительства и, одновременно, вождь мирового пролетариата. Согласно его замыслу, надо было призвать в армию полмиллиона (или более) юношей из голодных губерний и расквартировать их на Украине, где ожидался неплохой урожай, а осенью поставить перед новобранцами задачу максимального изъятия у крестьян (в частности, посредством «особых реквизиций») излишков зерна. Прочим голодающим, которых насчитывалось свыше 24 миллионов человек, надлежало без устали собирать вторичное сырье (кожи, копыта, рога и щетину), поскольку Ленин полагал необходимым не давать им «ни пуда помощи, ни на семена, ни на продовольствие без оплаты тем или иным видом сырья или палого топлива или чего-либо подобного».20 Даже совершенно изнуренные голодом крестьяне не имели права нарушать кардинальный принцип советского государства: кто не работает, тот не ест.

Отдав общие указания, Ленин принялся вразумлять отдельных соратников, раздосадованных необыкновенной снисходительностью Политбюро по отношению к зарвавшейся интеллигенции. Громче всех протестовал нарком здравоохранения Н.А. Семашко, заранее убежденный в том, что меньшевики и эсеры непременно используют санкционированный властями комитет для враждебных акций. Его апелляции к верховным правителям побудили, в конце концов, Ленина раскрыть не самому смекалистому, но очень полезному сподвижнику часть своего тактического плана. «Милая моя Семашко! Не капризничай, душечка! – написал на заседании Политбюро 12 июля вождь мирового пролетариата, изменив от умиления пол верного боевого товарища. – От Кусковой возьмем имя, подпись, пару вагонов от тех, кто ей (и эдаким) сочувствует. Больше ни-че-го».21

Происки бывших общественных деятелей обеспокоили и председателя ВЧК Ф.Э. Дзержинского. Четко сознавая, какую ответственность накладывает на его ведомство странная терпимость Политбюро к подозрительной кучке буржуазных интеллигентов, он приказал своему заместителю И.С. Уншлихту составить циркуляр «О принятии срочных мер в связи с неурожаем в Поволжье» и 12 июля сам набросал основные тезисы этой директивы: 1. «в кратчайший срок уничтожить всю белогвардейщину и заговорщиков, спекулирующих на бедствии для своих целей»; 2. направить в голодающие губернии «выдержанных серьезных уполномоченных»; 3. наладить точную ежедневную информацию с мест бедствия; 4. ужесточить надзор за перемещением населения; 5. вербовать добровольцев из пострадавших губерний в воинские части ВЧК для отправки «в урожайные губернии».22 С целью повышения революционной бдительности через две недели Президиум ВЧК сформировал «Комиссию по организации и руководству органами ЧК в борьбе с голодом и эпидемиями».23

В отличие от наркома здравоохранения и председателя ВЧК, только почуявших запах брожения, секретарю Президиума ВЦИК П.А. Залуцкому удалось обнаружить явную крамолу. На заседании Оргбюро ЦК РКП (б) 15 июля он доложил о «замечающемся оживлении деятельности контрреволюционных организаций», которые стремятся использовать тяжелое продовольственное положение в своих злодейских целях и поэтому сколачивают на периферии различные комиссии или комитеты помощи голодающим без дозволения инстанций. Чрезвычайно встревоженное Оргбюро поручило ВЧК «обратить сугубое внимание на указанные попытки контрреволюционных элементов», а впредь еженедельно информировать ЦК РКП (б), «в каких местностях России более всего обнаруживается контрреволюционное движение на почве голода».24

Сдержанный ропот особо ответственных товарищей поставил высших сановников в щекотливое положение. Строго говоря, они были целиком согласны с недовольными соратниками: легализация общественной организации, освобожденной от руководящей, направляющей и надзирающей роли партии, противоречила охранительным канонам, ведущим полицейским интересам советской власти. Но раз Ленин соизволил пообещать декрет о формировании этого комитета, приходилось повиноваться. Ни ослушаться своего ратоборствующего пастыря, взгляд которого молниеносно проникал сквозь непроницаемую для окружающих завесу материальной сущности, ни заподозрить его в благосклонности к интеллигенции ни один большевик не посмел бы ни при каких обстоятельствах. Принимая важные политические решения, глава советского правительства не считался обычно с мнением единомышленников; он всегда выбирал собственный путь не из упрямства, а из чувства безграничного своего превосходства над окружающими. Сподвижникам оставалось только тешить себя надеждой, что на этот раз вождь мирового пролетариата задумал какой-то нестандартный политический маневр (возжелал, например, сделать создаваемый комитет коллективным заложником, на который потом можно будет свалить всю вину за голод).

Несколько раз возвращалось Политбюро к анализу внезапно возникшей проблемы, связанной с непредвиденной активностью прежних общественных деятелей, пока 16 июля не одобрило, наконец, план Каменева, предусмотревшего внедрение в будущий комитет руководящей коммунистической группы и учреждение параллельной государственной структуры в виде специальной Комиссии ВЦИК для помощи голодающим. Персональный состав командного коммунистического ядра в общественном комитете и в Комиссии ВЦИК утвердили на предыдущих заседаниях 12 и 15 июля. Заодно разрешили Горькому податься за границу с мандатом от общественного комитета (для сбора пожертвований в пользу голодающих) и предписали, учитывая размах бедствия, отпустить четыре миллиона рублей серебром в распоряжение Наркомата внешней торговли для закупок пшеницы и риса в Северо-Восточной Персии.25

О безмерном великодушии Политбюро, допустившего зачатие общественного комитета, Каменев объявил на пленуме Московского Совета 19 июля, а днем раньше, 18 июля, Калинин скрепил своей подписью постановление ВЦИК о преобразовании существовавшей дотоле безвестной комиссии в новую Всероссийскую Центральную Комиссию ВЦИК помощи голодающим. Эта Комиссия, именовавшаяся в последующем ЦК Помгол, получила «право объединения и согласования деятельности всех советских учреждений в деле борьбы с голодом как в центре, так и на местах». Председателем ЦК Помгол стал сам Калинин, а в креслах его заместителей разместились член президиума ВЦИК П.Г. Смидович, Рыков и все тот же Каменев.26

Нежеланный сводный брат Комиссии ВЦИК, Всероссийский Комитет помощи голодающим появился на свет 21 июля. В соответствии с постановлением ВЦИК, подписанным Калининым, Комитет получил права юридического лица и отныне мог «на законном основании совершать сделки и договоры, приобретать имущество, искать и отвечать на суде». Ему присвоили знак Красного Креста и разрешили закупать для голодающих продовольствие, фураж, медикаменты и предметы первой необходимости в России и за рубежом, собирать пожертвования, открывать в регионах свои филиалы, содействовать образованию подобных Комитетов в западных странах, командировать за границу своих уполномоченных и печатать свой бюллетень, брошюры и плакаты. Деятельность Комитета не подлежала ревизии Рабоче-крестьянской инспекции.27

Первоначальный состав Комитета из 63 его членов, утвержденных тем же постановлением ВЦИК от 21 июля, оказался довольно пестрым. Правящая партия делегировала в Комитет 12 проверенных большевиков (А.И. Емшанова, Л.Б. Каменева, Л.Б. Красина, М.М. Литвинова, А.В. Луначарского, Н.Е. Пауфлера, А.И. Рыкова, А.И. Свидерского, Н.А. Семашко, П.Г. Смидовича, И.А. Теодоровича, А.Г. Шляпникова) и личного ленинского хирурга В.Н. Розанова. В дальнейшем четверо сановников (заместитель наркома иностранных дел Литвинов, член коллегии Наркомата социального обеспечения Пауфлер, член коллегии Наркомата продовольствия Свидерский и председатель ЦК профсоюза металлистов Шляпников) и хирург Розанов никакого участия в работе Комитета не принимали. Исполнять обязанности председателя Комитета поручили Каменеву, а его заместителем ВЦИК назначил Рыкова.

Остальных 50 человек присмотрела инициативная группа общественных деятелей, ориентируясь только на деловые качества и характерологические особенности своих кандидатов. Вскоре на общих собраниях Комитета в его состав кооптировали еще 11 человек. Затем была организована студенческая секция Комитета, объединявшая представителей сперва 11 высших учебных заведений страны, а в конце августа – свыше 40. Ни меньшевиков, ни эсеров к сотрудничеству не привлекали в связи с твердой аполитичной позицией Комитета. Немного обиженные меньшевики призвали тем не менее социалистические партии и рабочие организации западных стран «выполнить до конца свой долг международной солидарности» и помочь «революционной России, бьющейся в тисках развала и голода».28

В день рождения Комитета, 21 июля, сановники, уполномоченные высшими инстанциями на схватку с голодом, и представители «гнилой интеллигенции», вставшие на защиту голодающих по велению совести, встретились в Белом зале Московского Совета на предварительном заседании. Врач по профессии, а в прошлом один из лидеров кадетской партии и министр государственного призрения Временного правительства Н.М. Кишкин огласил заранее подготовленную инициативной группой декларацию:

«Происходящие в России события создали между гражданами одной страны непреодолимые преграды и разбросали их по разным непримиримым лагерям. Но не может быть, не должно быть вражды и смуты там, где смерть пожирает свои жертвы, где плодородные поля обращены в пустыню, где замирает труд и нет животворящего дыхания жизни. Дело помощи голодающим должно объединить всех. Оно должно быть поставлено под мирное знамя Красного Креста. Краснокрестная работа, лишенная всякого элемента политической борьбы, должна происходить гласно, открыто, под знаком широкого общественного контроля и сочувствия.<> Мы должны иметь право сказать не только внутри страны, но и там, за рубежом, в тех странах, куда мы вынуждены обратиться за временной помощью, что властью поняты задачи момента, что ею приняты все зависящие от нее меры, гарантирующие работникам по голоду законную защиту их деятельности, скорое продвижение и полную сохранность всех грузов и пожертвований, предназначенных для голодающих».29

В ответном слове Каменев подчеркнул аполитичность Комитета и заявил от имени советского правительства: «Мы гарантируем деловой работе Комитета все условия, которые могут сделать успешными ее практические результаты». Тогда Прокопович сформулировал основную цель Комитета: «Нужна помощь из-за границы. При создавшейся остроте отношений прямое обращение правительства едва ли будет признано удобным. Обращение должно исходить от русского общества. И мы надеемся, что оно найдет отклик». Каменев не возражал; более того, на следующий день он проинформировал читателей центральных газет: «Этот комитет имеет своей задачей сбор и приобретение необходимых голодающим средств как в России, так и главным образом за границей. Он может рассчитывать на сочувствие и поддержку таких кругов, которые не откликнулись бы на призыв коммунистов».30

Первое общее собрание Всероссийского комитета помощи голодающим состоялось снова в Белом зале Московского Совета 23 июля. Сперва Каменев уведомил присутствовавших о согласии В.Г. Короленко (писателя, почетного академика Российской Академии наук и самого уважаемого, наверное, гражданина советского государства в тот период) стать почетным председателем Комитета. («Я болен и слаб, написал Короленко 27 июля в телеграмме, адресованной Комитету, силы мои уже не те, какие нужны в настоящее время, тем не менее я глубоко благодарен товарищам, вспомнившим обо мне в годину небывалого еще бедствия, и постараюсь сделать все, что буду в силах».) Затем члены Комитета выбрали свой президиум (куда вошли Каменев и Рыков, Кишкин и Прокопович, а также кооператоры И.А. Черкасов и Д.С. Коробов) и приняли резолюцию: направить за границу специальную миссию «для установления сношений с Западной Европой».31 Таким образом, «боевые действия на голодном фронте», как верещала пресса, начались ровно через месяц после того, как в столице узнали о катастрофе в провинции.

 

Прегрешения былой общественности

 

Появление Всероссийского Комитета помощи голодающим раскололо интеллигенцию. Еще совсем недавно, до октябрьского переворота, ее объединяли сакральная идея народного блага и стремление (зачастую умозрительное) к самопожертвованию, возвышенные мечтания и эпизодические упражнения в самоотверженности. За годы всероссийской голодовки, названной военным коммунизмом, когда большевики перераспределили в свою пользу все ресурсы страны ради победы в гражданской бойне, доктрина служения народу изрядно потускнела, а категорический императив долга утратил былую безапелляционность. Прежняя способность к состраданию, наряду с готовностью претерпеть всяческие гонения, а при необходимости сложить буйну голову на алтарь социальной справедливости, не выдержали испытания ежедневной практикой выживания в условиях перманентного террора и темного, стихийного, полуголодного существования.

Многие разочарованные, измотанные, навсегда устрашенные люди восприняли сообщение о возникновении Комитета как чуть ли не самоочевидный признак кризиса советской власти, но поддержать широко известных когда-то общественных деятелей не рискнули, опасаясь «прирожденной подлости большевиков» и предпочитая традиционную фигу в кармане раздражающим власть телодвижениям. Как только газеты с постановлением ВЦИК от 21 июля расклеили по Москве, злоязычные обитатели столицы обозвали перечень лиц, вступивших в Комитет, «списком всероссийских идиотов».32 Сам же Комитет получил у большевиков язвительное прозвище «Кукиш» (или «Прокукиш») по начальным слогам фамилий наиболее энергичных его представителей (Прокоповича, Кусковой и Кишкина).

Часть интеллигенции принялась упрекать Кускову в «болезненной импульсивности» и «экспансивной неосторожности», толкающей ее «на ложный и опасный путь», но никакой позитивной программы спасения голодающих не выдвинула, придерживаясь, должно быть, девиза революционных стоиков: пусть погибнет мир, но восторжествует принципиальность. Историк С.П. Мельгунов, в частности, отказался вывесить в книжном магазине издательства «Задруга» адрес Комитета и список его представителей. Самые непримиримые противники Комитета срамили его членов бранным словом «соглашатели» (по сути предшественником порожденного Второй мировой войной понятия «коллаборационисты»). По информации, просочившейся из России за границу, «к Кишкину и Прокоповичу все отнеслись с нескрываемым осуждением, как к людям, которые либо играют дурака, либо себя продают».33

С такой же демонстративной неприязнью встретила петроградская интеллигенция образование 4 августа филиала Комитета в бывшей столице. Дом литераторов сразу отверг предложение участвовать в этом предприятии. Недоверие к новоявленной организации заметно усилилось, как только Горький, получивший в Москве необходимый мандат, приступил к ее формированию и без дальних слов превратил великодушное начинание в «анекдот политической двусмысленности», по определению А.В. Амфитеатрова: «Целый ряд имен был внесен в список членов отделения без спроса их носителей, что повлекло протесты и отказы. На учредительное собрание, созванное персональными приглашениями, не были позваны представители уцелевших культурных общественных организаций. Все это слагалось в картину какого-то некрасивого, случайного произвола».34

Даже многоопытной центральной прессе не удалось с ходу разобраться, кого все-таки «избрали» в петроградский филиал Комитета. Сначала его членом назвали именитого профессора В.М. Бехтерева, а руководителем – председателя Русского технического общества профессора П.И. Пальчинского. Затем эти фамилии напрочь выпали из поля зрения репортеров. Зато через три недели выяснилось, что председателем петроградского отделения Комитета Горький назначил самого себя, а своим заместителем – академика С.Ф. Ольденбурга. Среди прочих участников петроградского филиала упоминались несколько академиков, писатель Е.И. Замятин, журналист А.Б. Петрищев и санитарный врач М.М. Гран, возглавлявший специальную комиссию Наркомздрава по оказанию помощи голодающим.35

Как проявил себя в то перекаленное лето петроградский филиал Комитета, осталось в конечном счете неясным. Сам же Горький переключил свое внимание на спасение голодавших ученых. «Дорогой т[оварищ] Томский! – писал он председателю Туркестанской Комиссии ВЦИК (в дальнейшем председателю ВЦСПС) 16 августа 1921 года. – Посылая сотрудников Комиссии по улучшению быта ученых в Петрограде к Вам, в Туркестан за помощью продовольствием, убедительно прошу Вас содействовать успешному разрешению задачи, возложенной на них. Положение – отчаянное. Крупнейшие представители русской науки, люди, имена которых известны всему миру и заслуги высоко оценены, ныне находятся в состоянии голодающих индусов. Теряют силы, заболевают и некоторые заболевания завершаются смертью, ибо истощенный длительным недоеданием организм лишен силы сопротивления. Очень прошу Вас, старый товарищ, помогите! Крепко жму руку. М. Горький».36

Формально Горький оставался членом Комитета, но в заботы и хлопоты его участников по существу не вникал – находился «где-то за сценой», как говорил Борис Зайцев. По мысли патриарха социалистического реализма, единственная функция членов Комитета, удостоенных необычной чести служить народу вместе с партией и под ее контролем, сводилась к сочинению воззваний о помощи, обращенных к европейским государствам. «Я думаю, что это – все, что может сделать подобный комитет», – утверждал он в письме Короленко.37 Аналогичную цель поставил он и перед своей бывшей гражданской женой М.Ф. Андреевой – в прошлом актрисой, а с 1919 года – комиссаром Экспертной комиссии при Наркомате внешней торговли. В апреле 1921 года Андрееву откомандировали за границу для ускоренной распродажи реквизированных большевиками антикварных и художественных ценностей; через три месяца она, попав в Стокгольм по своим торговым обязанностям, произнесла перед шведскими журналистами трогательную речь о голоде в российском захолустье и, как будто, имела успех.38

В отличие от Горького, председатель Комитета Каменев о каких-либо воззваниях не помышлял, отчетливо сознавая, что искренность советских заклинаний о помощи вызовет большие сомнения у прагматичных западных дельцов и политиков. «Комитет создался под знаком Красного Креста, – заявил он однажды в интервью, – его цель – сбор пожертвований, ему предоставлено только одно право – самостоятельного распределения среди голодающих собранных Комитетом фондов».39

Выражение «под знаком Красного Креста» не содержало в себе никакой смысловой нагрузки ни для Каменева, ни для прочих ленинских гвардейцев. Войну с покоренным, но еще недостаточно покорным населением усопшей Российской империи следовало, по их твердому убеждению, продолжать до полной победы коммунистического вероучения в еще недавно христианской стране, так что напрасно члены Комитета возлагали робкие надежды на перемирие в условиях наступившей катастрофы. Однако конъюнктура требовала от Каменева адекватной обстоятельствам инсценировки, в том числе употребления беспредметных, на его взгляд, словосочетаний. Многолетнее подпольное бытие приучило его к лицедейству, и теперь он подвизался в излюбленном амплуа интеллигента и почти демократа.

Учтивые манеры председателя приятно удивили членов Комитета. Он появлялся на заседаниях не просто в назначенный час, а прямо-таки минута в минуту. Он регулярно приносил с собой пучки вырезок из недоступной для советских подданных эмигрантской прессы (именно вырезки, а не сами газеты) и дарил их собравшимся. Он постоянно приглашал в Комитет иностранных корреспондентов, а сами собрания проводил, можно сказать, безупречно: «Он был очень любезен, находчив, иногда даже тонко остроумен. На заседаниях президиума старался установить некоторую интимность общения, никогда не подчеркивал обособленности своих воззрений от всех других людей, т.е. не практиковал излюбленного большевистского жаргона, столь надоедливого и назойливого. Нет, это был такой же интеллигент, как и все остальные».40

Необыкновенная предупредительность Каменева внушала членам Комитета легкое беспокойство. Настораживала, прежде всего, упорная молва о редкостной беззастенчивости Каменева – одного из самых богатых советских вельмож, раздобывшего для своей жены комплект особо ценных бриллиантов.41 Никто не знал, однако, что еще в 1910 году Л.Д. Троцкий назвал повадки своего зятя Каменева «только прикрытием нравственной распущенности худшего пошиба», а семь лет спустя А.Ф. Керенский разглядел в поведении этого видного ленинского сподвижника всего лишь умелую имитацию порядочности: «Этот мягкий, приветливый человек в совершенстве владел искусством с подкупающим правдоподобием прибегать ко лжи. С удивительной легкостью он завоевывал расположение тех самых людей, которых водил за нос, и проделывал это с выражением почти детской невинности на лице».42

В ту пору интеллигенция еще не проведала, что образцовые большевики вроде Каменева могут в случае особой нужды поиграть и в корректность, и в терпимость, но не способны утаивать главное свойство своего мировоззрения – всеохватывающую ненависть. Если рассуждения Каменева о неизбывной виновности российского крестьянства перед советской властью отдаленно напоминали историю незабвенной унтер-офицерской жены, которая сама себя высекла, и порождали иной раз насмешки, то кое-какие категорические высказывания сановника вселяли тревогу. Так, однажды на заседании Комитета он вдруг брякнул: «Удовлетворить голодных можно лишь вооруженной рукой, отняв хлеб у имущих».43

С безусловным опозданием члены Комитета пришли к выводу о банальных провокаторских устремлениях своего председателя. Западных журналистов он приглашал в Комитет, чтобы потом инкриминировать наиболее одиозным интеллигентам преступные контакты с иностранцами, а вырезки из навечно запрещенных эмигрантских изданий раздавал желающим, дабы изобличить таким образом сочувствующих «зарубежному белогвардейству».

Заместитель Каменева держался иначе. «Приезжал и Рыков, – вспоминал через несколько лет Борис Зайцев. – Но, сколько помню, всегда пьяный. В тужурке, с длинным мальчишеским галстуком, сальными волосами. Понять, что говорит, трудно, очень плохо двигал языком».44 Довольно скоро он уехал поправлять здоровье в германских клиниках, и 29 июля Оргбюро ЦК РКП(б) приняло постановление: взамен Рыкова в президиум Комитета ввести Семашко.45

Оставив без внимания и расплывчатые подозрения относительно Каменева, и возражения неумолимой части интеллигенции, члены Комитета занялись организацией непосредственной помощи голодающим. Предварительно они «обязались друг перед другом честным словом стойко выдержать раз принятую позицию и отстранить от Комитета всякую агитацию, всякую провокацию со стороны ли власти или иных безответственных сил».46

Самую важную задачу Комитета сформулировал юрист и предприниматель, тесно связанный когда-то с основными финансово-промышленными кругами Российской империи, один из лидеров кадетской партии и авторов ее аграрной программы Н.Н. Кутлер: «Дело это страшно опасное. Ведь с кем договариваться… Люди без чести и без отечества. Что им голод? Может дело повернуться так, что они утопят в нем остатки интеллигенции… Нам только и остается делать то, что подскажет совесть… Нужно хотя бы ценой собственных жизней привлечь внимание заграницы».47 Эти слова Кутлера – человека больного, подавленного, недавно выпущенного из тюрьмы, где он отсидел около года в качестве заложника, и больше всего боявшегося нового ареста, – члены Комитета нередко вспоминали потом и в тюрьмах, и в ссылках, и в эмиграции. Но в то спаленное солнцем лето 1921 года горстка интеллигентов, сохранившая верность идеалам своей молодости, довольно смутно представляла себе все последствия вызова, брошенного ею властям, хотя успела уже постичь, что правящая партия не оставляет неотомщенной ни одной попытки непокорности и автономной инициативы.

Сознательное пренебрежение собственной безопасностью советские специалисты по карательной психиатрии трактовали бы, вероятно, в рамках синдрома сверхценных идей или паранойяльного развития личности. Западные психологи и криминалисты второй половины ХХ столетия могли бы назвать такую модель поведения виктимной (от английского слова «victim» – жертва). Но в 1921 году бескорыстную жертвенность еще не рассматривали как разновидность девиантного (отклоняющегося) образа действий, коммунистическая пропаганда еще не сочинила принципы самоотверженности по команде инстанций, а детский хор еще не исполнял по центральному радио «Марш веселых ребят», регламентирующий доблесть советских подданных: «Когда страна быть прикажет героем, у нас героем становится любой».

Не аффективная логика, не инфантильная жажда подвига и славы, не героический экстаз определяли поступки полусотни интеллигентов, сплоченных неутолимой потребностью служения возвышенной цели и не допускавших для себя возможности отсиживаться «в созерцательном бездействии», по выражению Кусковой, в период всенародной беды. Из скромного особняка на Собачьей площадке, где разместился Комитет, повеяло общественной весной. В раскаленной столице наступили «веселые дни», как окрестил их Борис Зайцев (может быть, по шальной реминисценции с любимой песней пьяных мастеровых: «Бывало, в дни веселые гулял я молодцом...»). Члены Комитета К.С. Станиславский и А.И. Южин (Сумбатов) наметили программу благотворительных вечеров и гастролей, и с августа в большинстве московских театров, в консерватории и на эстрадах Нескучного сада начались спектакли и концерты со сборами в пользу голодающих. Журналист и прозаик М.А. Осоргин взялся редактировать газету «Помощь». Кооператоры П.А. Садырин, Д.С. Коробов, И.А. Черкасов и М.П. Авсаркисов возглавили хозяйственную деятельность; об этой стороне работы Комитета рассказал в своих мемуарах Осоргин:

«Нескольких дней оказалось достаточно, чтобы в голодные губернии отправились поезда картофеля, тонны ржи, возы овощей из Центра и Сибири, как в кассу общественного Комитета потекли отовсюду деньги, которых не хотели давать комитету официальному. Огромная работа была произведена разбитыми, но еще не вполне уничтоженными кооперативами, и общественный комитет, никакой властью не облеченный, опиравшийся лишь на нравственный авторитет образовавших его лиц, посылал всюду распоряжения, которые исполнялись с готовностью и радостно всеми силами страны. Он мог спасти и спас миллион обреченных на ужасную смерть, но этим он мог погубить десяток правителей России, подорвав их престиж; о нем уже заговорили, как о новой власти, которая спасет Россию. Ему уже приносили собранные пожертвования представители войсковых частей Красной армии и милиционеры».48

Неожиданная предприимчивость Комитета чрезвычайно озаботила большевиков. Первыми отреагировали, как положено, чекисты, внедрив в состав Комитета четверых своих сотрудников (трое из них служили еще в секретариате Каменева) и выделив им особые пайки как лицам, «работающим без ограничения времени». Чуть ли не на третий день после открытия Комитета взволнованный Горький примчался на Собачью площадку, чтобы «в ультрадискретной беседе» предупредить Кускову о «величайшей» опасности: «Лубянка заявляет прямо и определенно: мы не позволим этому учреждению жить»...49 В доверительном монологе писателя, как почудилось Кусковой, прозвучал еще странный намек, будто государством управляет не столько Совнарком, сколько ВЧК.

Предостережение Горького оказалось не более чем холостым выстрелом, случайным диссонансом в беспечном задоре «веселых дней». Душевное состояние кучки полузабытых общественных деятелей, внезапно востребованных согражданами, не ухудшили даже опубликованные в конце июля измышления ВЧК о «заговоре» петроградской интеллигенции, «организованном» профессором В.Н. Таганцевым, мифическом комплоте «пособников голода», готовивших «политический и экономический террор» против советских подданных.50

Негласный реестр крамольных действий былой общественности пополнялся отныне почти ежедневно. Ей ставили в вину и настойчивые напоминания правительству о необходимости снять налоги с голодающих губерний, и создание обширной коллекции из разного рода суррогатов хлеба, и попытки получить засекреченные статистические материалы, дабы оценить подлинные масштабы катастрофы, и связь с иностранцами в форме несанкционированных властями посещений Комитета отдельными представителями британской торговой делегации. Нескрываемое раздражение сановников вызывали и непрерывный поток жалоб и прошений, поступавших в Комитет со всех концов страны, и спонтанное возникновение аналогичных местных комитетов на охваченных бедствием территориях, и обилие всевозможных пожертвований, среди которых выделялось даяние Реввоенсовета Республики в размере 25 миллионов рублей, доставленных на Собачью площадку каким-то бравым командиром под эскортом шести красноармейцев с обнаженными саблями.51

Крупный партийный функционер К.Б. Радек, слывший среди большевиков юмористом и автором политических анекдотов, попробовал через прессу растолковать непокладистой интеллигенции и заодно погибавшим от голода крестьянам, что великое бедствие можно преодолеть не филантропией, а «великой инициативой самой страдающей массы».52 Поскольку Радек не расшифровал суть «великой инициативы» (имел ли он в виду, например, использование новых сортов съедобной глины или более изощренные способы непреднамеренного самоубийства), Кишкин и Прокопович обратились к патриарху Тихону с просьбой склонить верующих к благотворительности. Обозленный Каменев не сумел постичь, «для чего Комитет берет на себя организацию сил контрреволюции» (иначе говоря, консолидацию верующих для поддержки соотечественников), но все-таки распорядился отпечатать воззвание патриарха тиражом в сто тысяч экземпляров без цензурного вмешательства. Это воззвание раздавали верующим у входа в храм Христа Спасителя 5 августа. В храме состоялось тогда патриаршее служение, на паперти было собрано около десяти миллионов рублей пожертвований, а к предыдущим провинностям Комитета добавилась «смычка с церковью».53

Накануне, 4 августа, центральная пресса опубликовала интервью Каменева, утверждающего, будто «охвостье белых организаций» за рубежом вкупе «с мировой буржуазией» вознамерилось осуществить «хлебную интервенцию» и под предлогом помощи голодающим предъявить советской власти ряд политических требований.54 В действительности эмигранты, как докладывал позднее Ленину заместитель председателя ВЧК Уншлихт, о смертельно пугавшей большевиков «политической диверсии» не помышляли, какую-либо спекуляцию на голоде категорически отвергали, но обсуждали возможные перспективы интеграции распыленной интеллигенции, возрождения общественных объединений и установления их контактов с западной цивилизацией.55

Относительно планов «мировой буржуазии» Каменев попросту солгал. Еще месяц назад Фритьоф Нансен (норвежский полярный исследователь и почетный член Петербургской Академии наук с 1898 года, дипломат и верховный комиссар Лиги Наций по делам военнопленных) пообещал советскому правительству прислать продовольствие для голодного петроградского населения, поставив одно непреложное условие: наблюдать за распределением продуктов должен был иностранный представитель. Ленин приказал соратникам «в виде исключения» согласиться на это условие, и 11 июля послушное Политбюро облекло повеление верховного вождя в форму собственного постановления.56 Через две недели, 26 июля, руководитель Американской администрации помощи (АРА) Герберт Гувер предложил прокормить один миллион голодающих детей при условии незамедлительного освобождения из советских тюрем всех граждан США и предоставления надлежащих гарантий сотрудникам АРА. После пятидневных совещаний члены Политбюро с унынием признали необходимость срочно принять условия Гувера, поскольку общее число голодавших детей в стране к началу августа достигло 9-ти миллионов 350 тысяч человек.57

В своем интервью Каменев отметил и определенный отрадный для большевиков феномен – воплощенную на практике инициативу бывших царских министров, лидеров кадетской партии и кооператоров, работающих теперь «под руководством советской власти». Этот пассаж настолько возмутил членов Комитета, что они пригрозили своему председателю отказом от добровольно взятых на себя обязательств, если тот не поместит в газете соответствующее опровержение. Осмотрительный Каменев упирался недолго, и 14 августа «Известия» напечатали сообщение, отдаленно напоминавшее своеобразное опровержение: «Президиум Всероссийского Комитета помощи голодающим считает нужным вновь решительно подтвердить, что деятельность его лишена всякого политического характера, что он является организацией, преследующей чисто деловые задачи в пределах прав, точно установленных декретом ВЦИК от 21 июля, и что он работает под знаком Красного Креста».58

Покладистость Каменева объяснялась просто: существование Комитета сулило большевикам немалые выгоды. Если в июле западная пресса рассматривала учреждение Комитета как очевидный признак слабости советской власти, то в середине августа – уже как свидетельство начатой реализации нового ленинского курса, как приоткрывшуюся возможность провести гуманитарную акцию по призыву общественности, а не большевиков и, одновременно, как оригинальный путь проникновения на необъятный российский рынок при соблюдении декорума экономической блокады страны. Всего за три с лишним недели Комитет превратился, по словам наркома иностранных дел Г.В. Чичерина, в «главный стимул притока к нам капиталов и разнообразных предлагаемых нам или ожидающихся в недалеком будущем займов».59

О мотивах негодования общественных деятелей по поводу интервью Каменева рассказала в своих воспоминаниях Кускова: «Выражение "под руководством советской власти" в тогдашней России имело совершенно особый смысл. Оно мозолило глаза в советской печати, на митингах, в плакатах всюду. Все в России должно делаться "под руководством советской власти", начиная с чистки улиц и кончая мировой революцией. Не получая от граждан должного почтения, не видя жажды этого "руководства", советская власть хотела внушить все это путем гипноза. Когда я приехала за границу, то и здесь к моему удивлению я наткнулась на такую же многосмысленную и гипнотизирующую фразу: "вопреки советской власти"... Эволюция происходит, но "вопреки советской власти"… Нравственность еще сохранилась, но "вопреки советской власти"… Там все "под руководством", а здесь все "вопреки"... Как странно, что взрослые люди могут утешать себя столь наивной фразеологией». После этого конфликта членам Комитета оставалось только констатировать: даже повальный голод населения «в стране, пораженной гангреной гражданской войны», служит предлогом для политических игр.

 

Конец либеральных иллюзий

 

Затянувшееся празднество «веселых дней» завершилось в сущности 18 августа. Вечером этого по-прежнему жаркого дня делегация Комитета собиралась отбыть в Западную Европу для сбора пожертвований. Прочие члены Комитета, поручившиеся за отъезжавших, оставались в Москве и превращались в заложников. Паспорта семерых участников делегации (М.П. Авсаркисова, К.А. Бенкендорфа, Ф.А. Головина, Е.Д. Кусковой, С.Н. Прокоповича, Л.А. Тарасевича и А.Л. Толстой) с визами Великобритании, Германии и Швеции лежали в канцелярии Наркомата иностранных дел. Однако в 14 часов ВЦИК уведомил делегатов об отказе в санкции на выезд. Непреклонный пессимист Кутлер прокомментировал резолюцию ВЦИК с мрачным удовлетворением: «Ну, вот и конец».60

Безоговорочное решение не выпускать делегацию за границу было принято в тот день державными сановниками в процессе телефонных переговоров и оформлено как постановление Политбюро; ВЦИК же – официально высший законодательный и распорядительный орган государственной власти – только предал гласности повеление советских правителей. Зарубежная поездка делегации Комитета, с точки зрения ВЦИК, не диктовалась насущной необходимостью и привела бы «лишь к раздроблению сил и отвлечению их от практической работы». Поскольку в голодающие районы уже начало поступать, по заверению ВЦИК, продовольствие, Комитету надлежало срочно выделить из своего состава максимальное число членов для бессменной трудовой вахты в юго-восточной глуши. В случае неподчинения этой рекомендации ВЦИК предусмотрел «поездку членов Комитета в голодающие районы предписанием и назначением Центральной правительственной власти». Вердикт высшего законодательного и распорядительного органа республики (кроме последнего пункта о покарании за непослушание) опубликовали, как положено, не 19 и даже не 20, а 24 августа.61

Несколько государственных чиновников самого высокого ранга отважились осторожно и почтительно оспорить распоряжение верховной власти. Заместитель наркома путей сообщения Емшанов и нарком просвещения Луначарский посмели воззвать к артельному рассудку Политбюро. Отклонение просьбы общественных деятелей о выезде их делегации за границу, утверждали они в своей петиции, равносильно расформированию Комитета и сулит всякие неприятности: «Учитывая весьма малую полезность Комитета, но принимая во внимание и полное пока отсутствие вреда с его стороны, мы полагаем, что вред конфликта с ним и его самоликвидации сейчас весьма чувствительны, а посему очень просим Политбюро пересмотреть свое решение и разрешить Комитету посылку делегации за границу, конечно, в самом небольшом количестве лиц и с весьма тщательным их подбором. Нам кажется, что это решение лучше, чем косвенное признание правительством своей ошибки, ибо и само возникновение Комитета и посылка делегации за границу официально и принципиально одобрены были».

К этому умозаключению Теодорович добавил персональные соображения: «Считаю, что нельзя игнорировать той фактической помощи, которую все же оказывает так называемая "общественность". Мне известны факты, что многие украинские крестьяне только ради имени Короленко жертвуют хлеб голодающим. Нахожу, что в случае необходимости можно будет ликвидировать Общественный Комитет позднее, спустя несколько месяцев, под предлогом, что дело борьбы с голодом уже налажено и что его могут вести в дальнейшем нормальные учреждения Республики».62

Нарком иностранных дел Чичерин рискнул привлечь внимание самого Ленина к экономический составляющей внезапно возникшей проблемы: поскольку образование Комитета подействовало на западных политиков и предпринимателей как соблазнительная приманка, как подтверждение незыблемости нового курса советского правительства, ликвидация узаконенного учреждения означала бы «внезапное и грубое сбрасывание с нас той драпировки, которая обнадеживает капитал».63 Еще более откровенно высказал Ленину свое мнение нарком внешней торговли Красин: «Воспрещение уже разрешенного (иначе бы мы не запрашивали у всей Европы виз) выезда за границу компрометирует весь наш новый курс и столь успешно начатое втирание очков всему свету. Не только в сборах на голод, но и в вопросе о займах и в переговорах о концессиях этот поворот политики очень неблагоприятно скажется. И чего ради? <...> Ведь мы еще только на пути к успехам, самих успехов ни в голоде, ни в займах, ни в концессиях нет».64

Между тем 20 августа в Риге был подписан, наконец, договор между советским правительством и АРА. Текст данного соглашения появился в «Известиях» только 6 сентября, но в Комитете узнали об этом событии не позднее 22 августа. Хмурый провидец Кутлер, ненадолго просветлев, сказал тогда Кусковой: «Ну, а нам теперь надо по домам... Свое дело сделали. Теперь погибнет процентов 35 населения голодающих районов, а не все 50 или 70... Слава отважным американцам!».

Ни предостережения соратников, ни перспектива закрытия Комитета не произвели никакого впечатления ни на вождя мирового пролетариата, ни на его Политбюро. В связи с прибытием сотрудников АРА Ленина интересовали преимущественно меры усугубления полицейского контроля за чужеземцами; поэтому высшие сановники торопились преобразовать взволнованность верховного вождя в конкретные действия правящей партии. На своем очередном заседании 25 августа Политбюро поручило специальной комиссии позаботиться о надежных методах осведомления и надзора за иностранцами (в частности, о внедрении коммунистов, знающих английский язык, в подразделения АРА) и одновременно подтвердило прежнее решение о запрещении зарубежной поездки общественных деятелей. Ревностно исполняя указание вождей о повышении бдительности, карательное ведомство отрядило на работу в АРА десять своих агентов только за период с 10 по 25 сентября; в последующие месяцы вербовка секретных сотрудников среди служащих АРА продолжалась беспрерывно.65

В отличие от неблагонадежных американцев, Нансен и его команда внушали большевикам доверие. Знаменитый полярный путешественник, назначенный 15 августа Главноуполномоченным Международного Красного Креста по оказанию помощи России, примчался в Москву 24 августа в сопровождении секретаря и пяти советников. Вечером 24 августа Чичерин проинформировал Политбюро о цели визита важного гостя: «Мы, во-первых, должны заключить с ним соглашение о способе передачи помощи, получаемой филантропическим путем; во-вторых, он считает возможным получить для нас у различных правительств и организаций заем в 10 миллионов фунтов стерлингов под 6 процентов на 10 лет».66

Слабо разбираясь в политической обстановке страны таинственных советов, прямодушный Нансен («викинг», по определению Горького) хотел ввести в число своих сотрудников представителя общественного Комитета. Такое намерение вызвало у Ленина затяжной приступ ярости. Главе советского правительства почудилось, будто в результате общения Нансена с московской интеллигенцией распределение продовольственных поставок и выгодный кредит могли бы уплыть из рук большевиков в распоряжение нечаянно возрожденной общественности.

Долго копившийся ленинский гнев прорвался наружу, как подкожный нарыв, в пятницу 26 августа, когда вождь ознакомился с резолюцией заседания Комитета от 23 августа: «Общее собрание членов Комитета считает отказ правительства в немедленном выпуске делегации фактом, препятствующим работе Комитета вообще и нарушающим его основные права, предоставленные ему декретом ВЦИК от 21 июля 1921 г [ода]. Плодотворная деятельность Комитета невозможна без работы делегации за границей, так как исследования, произведенные уполномоченными Комитета на местах, как в губерниях голодных, так и в губерниях благополучных, подтвердили совершенную невозможность оказать действительную помощь голодающему населению без скорой помощи заграницы.

Что же касается предложения правительства об усилении работы Комитета на местах, то этой работой Комитет не оказал бы помощи голодающим. Сколько бы членов комитета ни выезжало сейчас на места, это не прибавило бы там продовольствия и нисколько не изменило бы общего положения дел. Поэтому, Комитет остается при прежнем своем решении – немедленно отправить делегацию за границу. Если же препятствия для ее отъезда не будут устранены, Комитет сочтет себя вынужденным прекратить свою работу за полной невозможностью при создавшемся положении выполнить обязательства, которые он на себя принял.

Комитет постановляет: созвать в субботу 27 августа собрание Комитета для решения вопроса о дальнейшей деятельности его или же о порядке ликвидации дел».67

Окончательно освирепев от «наглейшего предложения Нансена» и беспримерной дерзости «Кукишей», вождь мирового пролетариата возжаждал образцовой расправы. Свои пожелания или, точнее, распоряжения относительно Комитета он тут же изложил в пространной записке Сталину – самому прилежному своему ученику, курировавшему, кстати, «дело помощи голодающим».

«Мыслимо ли терпеть их явную подготовку?» – риторически вопросил сначала верховный вождь, не заканчивая от возбуждения фразу. И сам же ответил: «Абсолютно немыслимо». Далее шли четкие указания:

— Немедленно постановлением ВЦИК распустить Комитет; мотив разгона — «их отказ от работы» («баричи, белогвардейцы, хотели прокатиться за границу, не хотели ехать на места»).

— Немедленно арестовать Прокоповича, так как «некий Рунов, свой человек», донес о каком-то собрании, на котором Прокопович, прикрываясь Комитетом, «держал противоправительственные речи».

— Остальных членов Комитета «тотчас же, сегодня же, выслать из Москвы, разместив по одному в уездных городах по возможности без железных дорог, под надзор».

— Дать директиву газетам «на сотни ладов высмеивать» и травить «Кукишей» не реже одного раза в неделю на протяжении двух месяцев.68

К вящему огорчению Ленина, ближайшие соратники отложили погром Комитета на следующий день, а на последнее заседание ненавистного «Кукиша» заслали Красина, Луначарского, Семашко и Смидовича. Первые трое весь вечер угрюмо промолчали, тогда как Смидович принялся увещевать и обличать жестоковыйную интеллигенцию. Из его горячего и немного сумбурного монолога вытекало, что Комитет оказался центром притяжения всех общественных и, следовательно, антисоветских сил как внутри страны, так и за рубежом. Увлеченный собственным пафосом он не заметил, как проболтался в придачу о подоплеке конфликта, разгоревшегося на предыдущей неделе между большевиками и Комитетом: «Четыре года добивается советская власть признания. Она не может допустить поездки делегации за границу и упрочить там ее влияние. Она не может допустить соревнования».69

Как Ленин провел ночь с 26 на 27 августа, удалось ли ему вздремнуть или немилосердная бессонница – его давняя и малоприятная знакомая — непрестанно рисовала ему врагов всего прогрессивного человечества в образе многоголовой гидры – интеллигенции, осталось неизвестным. Государственные тайны такого рода не раскрываются, как правило, никогда. Но утром 27 августа эмоциональное напряжение, не покидавшее Ленина весь вчерашний день, только возросло. Наскоро позавтракав, он кинулся за письменный стол и принялся управлять государством.

Прежде всего он соизволил начертать своим бегущим, словно задыхающимся от спешки почерком распоряжение чекистам, названное ради декорума коллективного руководства «проектом» экстренного постановления Политбюро: «Предписать Уншлихту сегодня же с максимальной быстротой арестовать Прокоповича и всех без изъятия членов (не коммунистов) Комитета помощи, – особенно не допускать собрания их в 4 часа». Опрошенные по телефону державные сановники поторопились принять проект верховного вождя в качестве единогласного решения Политбюро. Затем, пригласив к себе Дзержинского и Уншлихта, глава советского правительства объявил, что «изучение документов» убедило его в необходимости безотлагательного заключения под стражу всех беспартийных членов Комитета.70

Руководство ВЧК восприняло инструкцию вождя мирового пролетариата как желанный подарок, ибо настроилось на покарание Комитета в день его рождения и даже успело, по всей вероятности, согласовать список будущих узников с различными ведомствами. Дзержинский лишь слегка подкорректировал ленинскую директиву, приказав избавить от задержания восемь человек, весьма полезных для социалистического строительства.

Наркомат земледелия нуждался в профессоре А.В. Чаянове (преподавателе Петровской, позднее Тимирязевской, сельскохозяйственной академии), а Наркомат финансов — в бывшем заведующем финансовым отделом Центросоюза П.А. Садырине. Нарком просвещения Луначарский не допускал и мысли об аресте театроведа и литературного критика А.М. Эфроса, основателя Московского Художественного театра К.С. Станиславского и директора Малого театра А.И. Южина (Сумбатова), несмотря на жесткое предписание вождя мирового пролетариата от 26 августа: «Все театры советую положить в гроб».71 Председателю Ученого медицинского совета Наркомата здравоохранения (Наркомздрава) РСФСР Л.А. Тарасевичу и его заместителю П.Н. Диатроптову покровительствовал ленинский фаворит Семашко, хотя оба профессора принадлежали в прошлом к запрещенной большевиками партии народных социалистов. Восьмой в этом перечне стояла В.Н. Фигнер — прославленная революционерка, отсидевшая 20 лет в одиночной камере Шлиссельбургской крепости. Не покушаться на ее свободу распорядился скорее всего сам Дзержинский: к людям, бестрепетно державшимся в тюрьме и на каторге, пусть даже запятнавшим себя потом связью с «Кукишем», председатель ВЧК относился с неподдельным уважением.

Полицейская операция началась, как только члены Комитета заполнили выделенный им особняк на Собачьей площадке. Все прибывшие на заключительное, как они полагали, заседание ждали Каменева, но вместо председателя Комитета в дом вломился отряд чекистов в стандартной, несмотря на жару, униформе (высокие сапоги, черная кожаная куртка, пистолет за поясом) и предводитель воинства рявкнул: «Постановлением Всероссийской Чрезвычайной Комиссии все присутствующие арестованы!». Иностранных журналистов и оказавшихся на том злополучном собрании Садырина, Тарасевича, Южина (Сумбатова) и Фигнер, горько плакавшую от гнева и унижения, отпустили на волю; остальных доставили в Лубянскую тюрьму. О таких малозаметных участниках Комитета, как академики В.Н. Ипатьев и П.П. Лазарев, председатель Русского хирургического общества профессор Ф.А. Рейн, издатель В.Г. Чертков, баптист П.Н. Павлов и адвентист И.А. Львов, не застигнутых «на месте преступления», попросту забыли. Ночью чекисты взяли под стражу 12 кооператоров и сотрудников Московского Общества сельского хозяйства, не состоявших в Комитете, а в квартирах большинства членов Комитета произвели обыски.72

Правительственное сообщение о ликвидации Комитета, опубликованное центральной прессой 30 августа, содержало докучную ложь о «группе так называемых общественных деятелей», якобы принимавших когда-то «активное участие в борьбе против советской власти», затем учредивших означенный Комитет, а теперь вдруг выдвинувших ультиматум: либо их делегацию выпустят за кордон, либо они прекратят работу. Поскольку сам Комитет стал «орудием» политической игры «заграничных белогвардейцев и вдохновляемых ими правительственных групп Европы», а большинство его членов попали в плен «политических расчетов, не имеющих ничего общего с интересами голодающих», советское руководство признало целесообразным эту организацию распустить. Соответствующее постановление подписал 27 августа секретарь Президиума ВЦИК Залуцкий, временно, всего на один этот день, возведенный в ранг заместителя председателя ВЦИК.73

Немного погодя выяснилось, что петроградский наместник Г.Е. Зиновьев ухитрился опередить Ленина на целых четыре дня. Филиал Комитета в бывшей столице прикончила еще 23 августа незамысловатая и по-чиновному невнятная телефонограмма, адресованная Горькому и подписанная секретарем Петроградского Губернского Исполкома С.Митрофановым: «Ввиду неутверждения Петроградского отделения Президиумом Всероссийского Комитета Вам надлежит немедленно прекратить деятельность Петроградского отделения впредь до согласования вопросов о составе Петроградского Комитета [с] Президиумом Петроградского Губисполкома». Сконфуженный Горький 24 августа телеграфировал Каменеву о закрытии петроградского филиала и своем выходе из состава Всероссийского Комитета. Копию этой телеграммы он тотчас переслал Ленину. Вслед за ним от дальнейшего участия в работе Комитета отказались академики А.П. Карпинский, Н.С. Курнаков, Н.Я. Марр, С.Ф. Ольденбург и В.А. Стеклов.74

В разгоне Комитета и его петроградского отделения интеллигенция увидела и нечто позитивное, ибо этим актом советская власть сняла с общественных деятелей наложенный на них «полицейский штамп» соглашательства. Участники петроградского филиала Комитета сразу же «вздохнули свободнее, как люди, поднявшиеся на ноги после неловкого сидения между двумя стульями». Выяснилось, как писал Амфитеатров, «что общественность, хотя бы самая ограниченная и процеженная, все-таки слишком опасная сила для деспотизма, который тем более свиреп и ревнив, чем более чувствует свою органическую слабость».75

Однако в поведении Горького, «втравившего» общественных деятелей в сотрудничество с властью, интеллигенция усмотрела определенный неблаговидный оттенок. По воспоминаниям В.Ф. Ходасевича, вскоре после расформирования Комитета Горький будто бы сказал Каменеву при случайной встрече: «Вы сделали меня провокатором. Этого со мной еще не случалось».76 Действительно ли писатель выразился именно так или просто-напросто придумал свой упрек высокопоставленному обидчику в качестве самооправдания, особого значения не имело, поскольку и в том, и в другом случае его слова отражали суть происшедшего и роль Каменева в развитии тех событий.

Западная пресса полагала, что Комитет пал жертвой собственной популярности. В эмигрантских кругах ликвидацию Комитета восприняли как новую варварскую выходку большевиков, не имевшую рационального истолкования. Общее недоумение немного рассеялось, когда бывший министр труда Временного правительства М.И. Скобелев (меньшевик с 1903 года, эмигрант – с 1920) огласил свою точку зрения по поводу этого инцидента. Его суждения приходилось принимать на веру, поскольку месяц назад он по собственному почину установил связь с Комитетом через своего давнего приятеля Красина. После того, как Скобелев получил от Комитета полномочия на вступление в переговоры и соглашения с иностранными правительствами, его принял премьер-министр Франции А. Бриан.

Свою (или, точнее, Красина) версию погрома Комитета Скобелев изложил бывшему российскому послу во Франции Маклакову в самом начале сентября: «Московский Комитет был создан в минуту паники, когда большевики испугались продолжения того бойкота Европы, под которым они жили. Они думали, что без Комитета они не найдут ни кредита, ни возможности соприкосновения с заграницей. А когда по призыву Горького к ним поехали туда и Хувер [Гувер] и Нансен, которые не сделали ни одного шага, обнаруживающего какой-либо интерес к Московскому Комитету, то большевики заключили, что Комитет им не нужен и что от него нечего ждать, кроме одних осложнений».77

И представители АРА, и сотрудники Нансена действительно ни разу не встретились с членами Комитета, но по разным причинам. Если Гувер настаивал на переговорах только с советским правительством, то Нансена лишили практически возможности привлечь кого-либо из членов Комитета к работе его организации. Лишь задним числом общественные деятели узнали, что в последний день существования Комитета, 27 августа, Нансен и Чичерин подписали два соглашения: одно – о создании в Москве Исполнительного Комитета Международной Помощи России, а второе – о гарантиях, предоставленных советской властью самому Нансену и всему его персоналу.78

Комитет родился и погиб в обстановке повального сумасшествия, констатировал позднее Прокопович. И власть, приносившая сограждан в жертву собственным темным интересам, и принципиальная часть интеллигенции, отвергавшая любой компромисс, любую форму сотрудничества с правящей партией даже ради спасения миллионов, оказались в сущности одинаковы. Но, оглядываясь назад, вспоминая обожженное солнцем лето 1921 года, Прокопович – случайно выживший человек из «последнего поколения чистых и цельных иллюзий», по выражению Осоргина, – утверждал, что и впредь поступил бы точь в точь так же: «Непосредственно и по велению совести своей». «Одно жалко, – вторил ему Осоргин, – что мы не продержались дольше и не смогли спасти хотя бы тысячу, хоть сотню лишнюю людей от смерти и людоедства. А для нас конец все равно был бы тем же – тюрьмой и ссылкой; на это и шли те из нас, который ясно понимали создавшееся положение». 79

«Начало этого Комитета было ярко, – словно отвечал ему председатель ВЦИК, не обладавший собственными воззрениями, зато умевший безошибочно имитировать в шаблонных речах и докладах иллюзии своего руководства, – как будто бы был высок его взлет, но он быстро погас, не оставивши после себя никакого следа. Его эфемерное существование еще раз ярко перед всем миром подчеркнуло, что наступил закат когда-то славной в отдаленном прошлом русской мелкобуржуазной интеллигенции, что сейчас она является валяющимся на дороге трупом, мешающим народному движению вперед».80

 

Расплата

 

Официальное извещение о задержании интеллигенции, принимавшей участие в работе Комитета, чекисты отложили почти на две недели, но сколько человек покарали за первоначально разрешенную властями попытку спасти умиравших от голода сограждан, так и не сообщили. Два крайне неряшливо составленных списка арестованных опубликовали лишь через 84 года. В первом из них были указаны фамилии 28 общественных деятелей, взятых под стражу 27 августа, а во втором – фамилии 74 человек, содержавшихся в Лубянской тюрьме 29 августа.81 Во втором перечне отсутствовали, однако, сведения о шести членах Комитета, задержанных 27 и 28 августа. Таким образом, в целом по делу Всероссийского Комитета помощи голодающих репрессировали не менее 80 человек.

На Лубянке членов Комитета рассортировали на простых крамольников и зачинщиков; первых завели в самую большую камеру, предназначенную для приема арестованных, вторых изолировали. Кишкину обеспечили одиночное заключение; Кусковой отвели сначала казенную жилплощадь вместе с А.Л. Толстой (младшей дочерью Л.Н. Толстого, исполнявшей обязанности секретаря писателя в последние годы его жизни), а через три дня перевели в десятиместную камеру.

Как обычно в экстремальных ситуациях, характер каждого арестованного отчетливо проявился в первые же часы заточения: одни совершенно стушевались, другие распалились, третьи – в основном, те, кто уже посидел в советских тюрьмах, – сохраняли присутствие духа. Самым невозмутимым выглядел Ф.А. Головин – потомственный дворянин, один из основателей кадетской партии, председатель II Государственной Думы. На последнее заседание Комитета, словно предчувствуя неизбежный финал, он оделся, как на торжество: белые брюки с отменно выглаженной складкой, синий пиджак, высокий воротник.

По воспоминаниям Бориса Зайцева, всегда питавшего слабость к «безукоризненно лысой, изящной и умной голове» этого кадетского лидера, Головин держался с достоинством истинного представителя древнего рода, восходившего к византийской династии Комнинов: «Через полчаса по прибытии [на Лубянку], когда другие еще горячились, расходовали подожженную нервную энергию, Федор Александрович уже сел играть с черно-мрачным и так же равнодушным Кутлером. Откуда они добыли шахматы, я не помню: кажется, тут же и смастерили из картона. Впрочем, игра продолжалась недолго: нас повели в еще новое помещение. Ф[едор] А[лександрович] равнодушно забрал фигурки, записал положение и в своем элегантном костюме, белых брюках, с шахматами под мышкой зашагал по застеночным коридорам».

После отбоя Головин безмятежно уснул: «Он лежал на спине. На его правильном, лысом черепе блестел, как на слоновой кости, луч электричества. Руки аккуратно сложены накрест, белые брюки в складке, желтые ботинки, воротнички даже не расстегнуты. (Он и позже спал всегда в полном параде. Объяснял так, что если ночью позовут на допрос или расстрел, то нельзя выходить на такое дело не в порядке.) Сейчас клоп медленно взбирался по теневой стороне его черепа, ища удобного места. Доползши до освещено-блестящей части, испуганно повернул назад».82

Воскресным утром 28 августа часть арестованных получила от родных и друзей передачи – одеяла, подушки, хлеб, сахар и даже какао. Избранный старостой камеры потомственный столбовой дворянин Осоргин, «ловкий и легкий, в счастливом нервном возбуждении ответственности» раздавал посылки. Налаживать тюремный быт ему помогал И.А. Черкасов – еще вчера управляющий делами Комитета.

Потомок священника из Рязанской губернии, Черкасов уродился мятежником. В детстве он бунтовал против семинарских порядков в одиночку, в молодости – против самодержавия в рядах эсеровской партии, но после неоднократных репрессий остепенился и к 1917 году окончил четыре курса Московского Коммерческого института. После октябрьского переворота его дважды брали под стражу за эсеровские заблуждения и участие в кооперативном движении, так что теперь он в качестве бывалого арестанта делился с неискушенными членами Комитета накопленным опытом и беспристрастно распределял между ними присланные с воли хлеб и папиросы. Сам же он непрестанно курил трубку, набитую едкой махоркой, и, как полагал Осоргин, не было в Лубянской тюрьме человека спокойнее и увереннее Черкасова.83

В соответствии с дореволюционными тюремными традициями с понедельника заключенные принялись просвещать друг друга. Сумрачный Кутлер рассказал о финансовых системах вообще и российском финансовом кризисе, в частности; искусствовед Б.Р. Виппер, профессор Московского университета, прочитал лекцию о живописи, а культуролог, писатель и переводчик П.П. Муратов – о древней иконописи. На следующий день Зайцев не успел изложить сокамерникам все свои воззрения на современную литературу; солнечным утром 30 августа его и Муратова, записанных в Комитет «из уважения к именам», по словам Осоргина, освободили без предъявления обвинений и, разумеется, без каких-либо извинений. Вслед за ними отпустили на волю еще несколько ординарных членов Комитета (в том числе Виппера, А.Л. Толстую и участников студенческой секции), тогда как наиболее приметных общественных деятелей стали вызывать на допросы.

Осоргин, которого не покидало приподнятое настроение «веселых дней», обозлил следователя при первой же встрече. «Мы все уже знаем. Лучше признавайтесь сразу. Ваше дело безнадежно», – зловеще произнес следователь трафаретный набор фраз, заимствованный из дешевых романов о сыщиках и ворах. «Это ваше дело безнадежно, – мгновенно отпарировал Осоргин, – Вам надо создать процесс, а материала у вас нет».84

«Люди мы логически мыслящие, – писал Осоргин через три года. – Ясно понимали затруднительное положение правительства. Обвинить нас, конечно, не в чем; единственное, в чем виноваты, – хотели сделать то, чего правители сами сделать не могут: помочь голодающим. Нам все верят, и деньги дают, и помогать идут; им же никто не верит, уж очень народ сомнительный. Ладно. Но с государственной точки зрения такое положение невыносимо, нельзя же в такой острый момент признать свою несостоятельность и нашу популярность. И совершенно правильно решили нас убрать. Но как убрать? Вся Россия интересуется, и вся Россия знает имена комитетчиков. За что их убрали? Значит ясно: нужно обвинить в заговоре политическом. Выдумать заговор всегда легко. А начав дело – нужно уж до конца довести, иначе получится недостойная комедия, и перед заграницей неудобно. Хоть не всех, а кое-кого расстрелять необходимо. Простая государственная логика! Слюнявость в государственных делах неуместна».85 Действительно, в начале сентября разнесся по столице слух, будто вознамерились большевики расстрелять зачинщиков (прежде всего Кишкина, Кускову и Прокоповича), да остановили их телеграфные протесты Нансена и Гувера.

Тем временем Осоргина продолжали таскать на допросы. Инкриминировали ему неприкрытую антисоветскую агитацию, поскольку он редактировал газету «Помощь», чрезвычайно похожую на давно почившие «Русские Ведомости» не только полузабытым литературным языком, но и шрифтом. Ничего удивительного в этом не было, так как Каменев выделил для Комитета типографию «Русских Ведомостей». Сходство легальной советской газеты с ненавистным большевикам изданием минувших лет заметили сперва мальчишки, продавашие «Помощь» на Арбатской и Тверской площадях, затем чекисты и, наконец, партийное руководство. Потрясенное такой промашкой Оргбюро даже потребовало от Каменева и заведующего отделом агитации и пропаганды (Агитпропом) ЦК РКБ(б) Л.С. Сосновского срочно отчитаться о допущенной ошибке.86 Наряду с этим власти ускорили подготовку конкурирующего издания, и 29 августа вышел в свет первый номер разрекламированной накануне в «Известиях» газеты «На помощь» со статьями Герберта Уэллса, Калинина и Троцкого, стихами Маяковского и отрывком из очередной пьесы Луначарского.

Осоргин же по-прежнему развлекался, спрашивая, например, у следователя: «Скажите, а наш председатель, товарищ Каменев, тоже арестован?».87 Нескольких «неуместных шуток» такого рода оказалось достаточно, чтобы следователь счел Осоргина неисправимым бунтовщиком и поместил его в двухместной камере с другим опасным смутьяном – сыном последнего полномочного посла Российской империи в Лондоне графом К.А. Бенкендорфом (бывшим морским офицером и участником обороны Порт-Артура, потом дипломатом и секретарем несостоявшейся зарубежной делегации Комитета). Сокамерники жили дружно, без каких-либо происшествий, если не считать того, что как-то ночью крыса искусала палец Бенкендорфу.

«Удивительно человек в тюрьме сидеть и всякой участи ждать приспособился, – вспоминал о своем товарище по заключению Осоргин. – Никаких за ним преступлений, а только фамилия нехорошая – очень уж из хорошей фамилии. Забирали его не раз, расстреливать собирались; не за что, конечно, а так, ради приличия: не будь сыном царского посла в Лондоне. И он понемногу как-то привык к этому. <…> Сошлись мы во многом, а главное в незлобивости: нельзя же сердится на обезьяну, которая посадила вас в клетку и думает, что она умная, дело делает».88

Такого формально отъявленного крамольника, как потомственный почетный гражданин Москвы М.В. Сабашников, в отличие от Осоргина, на допросы не водили. После октябрьского переворота Сабашников – в прошлом удачливый предприниматель и широко известный книгоиздатель, член ЦК кадетской партии и председатель правления университета А.Л. Шанявского – трижды подвергался арестам, но элементарных навыков конформизма не приобрел; летом 1921 года он зачислился в Комитет и принялся исполнять обязанности казначея. Арестованный в четвертый раз 27 августа, он очутился вскоре в десятиместной камере, где томились пятеро старожилов и четыре члена Комитета: литератор Э.Л. Гуревич, выступавший под псевдонимами Е.Смирнов или К. Даневич (некогда народоволец, потом меньшевик), заместитель заведующего отделом мелиорации Наркомзема Д.С. Коробов, санитарный врач В.А. Левицкий и глава московских баптистов М.Д. Тимошенко, виновный, главным образом, в своем религиозном ослеплении.

О неблагонамеренности Гуревича свидетельствовали не только его социал-демократические взгляды, хотя из меньшевистской организации он вышел еще в 1917 году, но и родственные связи. Он был тестем неблагонадежного, но пока что незаменимого Чаянова и свойственником Кусковой, вместе с которой редактировал когда-то газету «Власть Народу», закрытую большевиками летом 1918 года. Кроме того, он владел иностранными языками, имел доступ к зарубежной прессе, увлеченно копался в архивах и, как любой хорошо информированный человек, мог угрожать советской власти самим фактом своего существования.

Коробова подвела его необыкновенная популярность. С 1917 года он состоял в должности председателя правления Всероссийского центрального кооперативного союза потребительских обществ (Центросоюза). Поскольку сотрудников этого учреждения советские правители рассматривали как «носителей социально реакционной идеологии», в декабре 1919 года правление Центросоюза возглавил несгибаемый большевик А. М. Лежава, назначивший Коробова своим заместителем. В апреле 1920 года чекисты разоблачили «группу контрреволюционеров, пробравшихся в правление Центросоюза», и отправили за решетку 194 человека, в том числе Коробова. По этому поводу Лежава сделал важное заявление: «Мы с удовлетворением можем констатировать, что после трех лет борьбы со старой кооперацией от последней ничего не осталось».89

Через семь месяцев Коробова, осужденного Верховным трибуналом на 15 лет заключения в концлагере, освободили по решению Президиума ВЦИК, а затем приняли на службу в Наркомзем. Летом 1921 года его, одного из самых известных в стране руководителей кооперативного движения, ввели в президиум Комитета, после чего он сотворил, по выражению Осоргина, «чудо», большевикам недоступное, а потому и непростительное: «Дмитрий Степанович шевельнул пальцем и посыпался голодающим картофель отовсюду по самой низкой цене. <…> Просто повсюду знали, что раз за дело взялся Дмитрий Степанович, значит, дело и честное и настоящее, мимо рта голодающих в чужой рот картошка не попадет».90

Словоохотливый доктор Левицкий, готовый часами обсуждать с товарищами по несчастью всевозможные вопросы внутренней и внешней политики, чуть было не стал кандидатом на перевод из рядовых членов Комитета в разряд закоренелых бунтовщиков. В феврале 1921 года, не выдержав грубости и прямых оскорблений своего непосредственного начальника – заведующего Московским отделом здравоохранения В.А. Обуха (старейшего большевика и одного из многочисленных лечащих врачей Ленина), руководитель Московского санитарного бюро Левицкий подал рапорт об отставке и на другой день не вышел на службу. Через день по распоряжению Обуха его забрали в управление милиции на Петровке и водворили в общую камеру с ворами.91

Коллеги оскорбленного доктора обратились к Ленину с письменной жалобой на «опьяненного властью» Обуха. Вспомнив о своем давнем знакомстве с Левицким, корреспонденция которого была даже напечатана в первом номере «Искры», глава советского правительства предложил Семашко разобраться и принять необходимые меры, а врачебную ламентацию упрятал на всякий случай в груду сугубо секретных документов собственного архива. Не прошло и двух суток, как по требованию Семашко доктора Левицкого отпустили из милиции без объяснения причины его задержания.

О новом посягательстве на симпатичного ему доктора Ленин услышал от кого-то из своего ближайшего окружения только 3 сентября и, сразу же изволив осерчать, адресовал в карательное ведомство строгую телефонограмму: «Освобожден ли и когда именно освобожден врач Вячеслав Александрович Левицкий, арестованный по делу "Кукиша". Председатель Совета Народных Комиссаров В. Ульянов (Ленин)».92 Теплым воскресным утром 4 сентября доктор Левицкий покинул Лубянскую тюрьму, провожаемый любезными улыбками чекистов. С тех пор он пользовался неизменной благосклонностью высокого медицинского начальства и сделал неплохую советскую карьеру. Случайное знакомство с вождем мирового пролетариата оказалось своеобразной охранной грамотой, оберегавшей его до 1936 года, когда он скончался в возрасте 69 лет на посту директора Центрального государственного института по изучению профессиональных болезней.

Ровно через месяц после освобождения Левицкого, 4 октября чекисты отпустили на волю шестерых членов Комитета (в том числе Бенкендорфа и Гуревича) и троих кооператоров, в Комитете не состоявших. Шестерых сотрудников Московского Общества сельского хозяйства, арестованных в ночь на 28 августа, оставили в заключении, обвинив их в принадлежности к эсеровской партии. В тот же день, 4 октября, вернулся домой и казначей Комитета Сабашников. Перед тем как с ним расстаться, чекисты отвезли его на Собачью площадку для передачи имущества Комитета самому Смидовичу. Когда артельщик принес узлы с незаприходованным бельем, пожертвованным 27 августа, влиятельный сановник лично пересчитал рубашки, кальсоны и полотенца, чтобы составить соответствующий акт, а потом приказал реквизировать обнаруженную в шкафу и принадлежавшую Прокоповичу пишущую машинку для нужд Статистического комитета.93

О подоплеке своего относительно быстрого освобождения Сабашников, вероятно, догадывался. Ходатайствовать за него могли тот же Смидович, его однокурсник по Московскому университету, и заместитель Дзержинского в НКВД, бывший врач М.Ф. Владимирский. Пока Сабашников еще сидел в Лубянской тюрьме по делу Комитета, Смидович отдал письменное распоряжение московским властям «не чинить затруднений» книжному издательству заключенного «ввиду высококультурного значения» этого заведения. Владимирский же, которого Сабашников почти десять лет до революции поддерживал материально, печатая его переводы, еще в декабре 1920 года поручился за своего издателя, изнемогавшего в заточении по делу так называемого Национального центра.

Понять причину своего задержания Сабашников не сумел. Впрочем, как писал он в своих воспоминаниях, «над такими пустяками, как лишение свободы, ни арестуемые, ни арестующие не останавливались, где тут канителиться!». Тем не менее чекистам предстояло хоть как-нибудь осветить мотивы заключения под стражу видных общественных деятелей – слишком уж широкую огласку получил Комитет и в стране, и за ее пределами.

Решение подобных задач поручали обычно особоуполномоченному ВЧК Я.С. Агранову, умевшему высосать из каждого своего пальца самые невероятные подробности мифических контрреволюционных заговоров. Однако со второй половины марта 1921 года этот наиболее способный, наверное, лубянский мистификатор и провокатор обретался в бывшей столице.94 Официально он занимался там расследованием обстоятельств Кронштадтского восстания, а фактически безостановочно фантазировал на тему всевозможных антисоветских организаций, методично истребляя неугодных высоким инстанциям представителей недобитой интеллигенции.

Отсутствие в Москве столь ценного помощника Дзержинского не обескуражило. Главный чекист принялся самостоятельно измышлять «дело» Комитета. Заблаговременно настругать «компрометирующий материал» из каких-нибудь других источников он не удосужился и теперь, не обладая сноровкой Агранова, целых шесть дней кропал на трех страницах текст, предназначенный для обличения общественных деятелей в заговоре против советской власти. Вождь мирового пролетариата его не торопил; если на ленинскую команду «Взять!» Дзержинский должен был реагировать незамедлительно и беспрекословно, то с последующей интерпретацией своих действий он всегда имел возможность немного промешкать.

В лихорадочном революционном сознании председателя ВЧК роились несметные полчища классовых врагов, беспрестанно замышлявших какие-то интриги, посещавших всяческие тайные собрания и строивших жуткие козни против большевиков. Особая угроза мерещилась ему в интеллигенции, закосневшей в извечных сомнениях и своеволии. Острое революционное чутье главного чекиста позволяло ему легко распознавать тончайшие оттенки специфического запаха крамолы, исходившего от этого рыхлого слоя людей образованных и совестливых, а посему весьма подозрительных. Но легальный Комитет распространял вокруг себя уже не запах, а такой густой дух независимости и непокорности, что Дзержинский от волнения и негодования так и не сумел выдумать хотя бы несколько более или менее правдоподобных свидетельств антисоветского заговора общественных деятелей.

После долгих и утомительных бдений из-под пера председателя ВЧК выползла убогая фантазия о таинственных происках смутьяна Кишкина и прочих членов зловредного Комитета.95 В пятницу 2 сентября Оргбюро не без интереса заслушало «информационный доклад тов[арища] Дзержинского о Комитете голодающих» и решило означенное сообщение «принять к сведению».96 Однако верховные правители остались недовольны прилежанием главного чекиста, и вечером 2 сентября Политбюро постановило: «Поручить комиссии в составе тов[арищей] Сталина, Уншлихта и Каменева не позже, чем через два дня, составить и опубликовать текст сообщения об арестах некоторых членов Комитета».97

Исполнить партийное поручение в двухдневный срок комиссии не удалось. Лишь 7 сентября Уншлихт передал Ленину отредактированный текст Дзержинского, дополненный сопроводительной запиской: «При сем прилагаю сообщение об арестах членов Комитета голодающих. Сообщение это уже сдано в газеты и тов[арищу] Чичерину для передачи по радио».98 Утром 8 сентября исправленную и расширенную фабрикацию председателя ВЧК распечатала центральная пресса.99

По утверждению главного чекиста, карательное ведомство еще в июне (примерно за месяц до образования Комитета) выявило секретные контакты Кишкина с оперативным штабом крестьянского восстания на Тамбовщине. Двое задержанных агентов этого штаба («пойманные с поличным») сознались на допросе, что «должны были связаться» с Кишкиным «как с представителем заграничного ЦК кадетов», но «не успели лично с ним связаться». Такое признание Дзержинский счел безусловно достаточным для подтверждения преступных сношений либерала Кишкина, а заодно и всех остальных членов Комитета, не только с тамбовскими мятежниками, но и «с некоторыми активными эсерами».

Выдавить из своего плоского воображения какие-либо иные «факты» лиходейской предприимчивости того же Кишкина или других членов Комитета Дзержинский оказался не в состоянии. Для окончательного изобличения былой общественности ему пришлось поэтому пустить в ход «богатый материал» в виде изъятых во время арестов и обысков «документов, указывающих на определенную политическую работу» Комитета.

Среди этих документов находилось, в частности, письмо одного из членов Комитета, в котором тот рекомендовал Прокоповича своему рижскому приятелю. Из другой корреспонденции Дзержинский выдернул показавшееся ему крайне подозрительным высказывание: «Вокруг Комитета завязывается интересная работа». Кроме того, в «богатом материале» нашлись и козырные бумаги. Так из дневника В.Ф.Булгакова (в прошлом секретаря Л.Н. Толстого) председатель ВЧК извлек фразу: «И мы, и голод – это средство политической борьбы». Но самую важную улику – «подробную схему переустройства Советской России с верховным правительством во главе, с канцлером, с Государственной думой и государственным советом» – чекисты обнаружили при обыске секретаря Кишкина. Почерковедческая экспертиза установила, что оная схема написана «рукой гражданина Кишкина».

Как ни странно, но первое опровержение версии Дзержинского уже через десять дней появилась в советской прессе: «Быв[ший] член Всероссийского Комитета помощи голодающим, хранитель Толстовского музея В.Ф. Булгаков просит сообщить, что приведенные в сообщении ВЧК от 8 сентября с[его] г[ода] слова "мы и голод – это средство политической борьбы" заимствованы были не из его дневника, а из конспекта речи по поводу выступления в Комитете одного из представителей правительства, причем выражали они не одобрение, а порицание всякому возможному внесению политики в деловую работу Комитета. Гр[ажданин] Булгаков полагает, что он, как "толстовец", не мог быть причастен ни к каким политическим комбинациям вообще».100

Спустя месяц после публикации текста Дзержинского, отредактированного комиссией Политбюро, из Москвы за границу просочилась свежая информация о трудовых буднях карательного аппарата. По сведениям эмигрантской прессы, полученным из надежных источников, проект государственного переустройства России действительно написал Кишкин, но только в 1907 году. Оторвав уголок бумаги с проставленной датой, чекисты понадеялись выдать этот документ за недавно созданный. Его экспертиза заключалась в допросах свидетелей, которые дружно соглашались с тем, что данный проект составлен Кишкиным, но тут же заявляли, что уголок бумаги с помеченной на нем датой «1907 год» оборван.101

«По лживости подобранных фактов этот документ превосходит самую пылкую фантазию, – прокомментировала позднее Кускова сочинение председателя ВЧК. – Старые жандармы должны лопнуть от зависти: они все-таки при аресте революционеров такой поэзией не занимались».102 Тем не менее удивляться фальсификации главного чекиста не стоило, ибо к трем классическим видам лжи (простой, наглой и статистически достоверной) большевики давно присовокупили самобытный четвертый вариант – ложь принципиально полезную.

Не исключено, однако, что Дзержинский и впрямь уверовал в намерение Комитета воспользоваться повальным голодом для достижения каких-то политических целей (как и многие большевики, он нередко принимал за реальность и собственные фантазии, и, тем более, небылицы высшего руководства). Саму же идею о неблаговидных политических устремлениях былой общественности 30 августа довела до всеобщего сведения центральная пресса и в тот же день огласил Каменев на пленуме Московского Совета.103

Чтобы проникнуть в черные замыслы враждебной интеллигенции, бывшему председателю раскассированного Комитета достаточно было регулярно просматривать газету «Последние Новости», издававшуюся в Париже лидером кадетской партии П.Н. Милюковым. Еще 7 августа это популярное среди советских вельмож эмигрантское издание уведомило читателей о циркулировавших за границей слухах, будто ленинская партия готова уступить власть Комитету. О том, какую роль в судьбе Комитета сыграла ненароком эта газета, рассказал затем Маклаков в письме Бахметеву 31 октября 1921 года: «Когда Милюков прочел о составе комитета для голодающих, он искренне поверил, что именно этот комитет – будущая Россия, что он станет властью, и порыв народной любви к нему его оградит. И он не только так думал, но он имел такт это написать в своей газете. Он уверял, что на местах отделения этого комитета заменяют большевистскую власть и что его начало – конец большевизма…».104

Установки державных сановников на много десятилетий вперед определили тот «единственно правильный» угол зрения, под которым следовало рассматривать действия «реакционно настроенной части интеллигенции» летом 1921 года. Советским историкам надлежало с тех пор безустанно напоминать согражданам, что заправляли в Комитете представители запрещенной кадетской партии, осуществлявшие разработанный Милюковым план антисоветской агитации и захвата власти, но бдительное карательное ведомство своевременно осадило зарвавшихся лиходеев. Тем же, кто пытался непредубежденно вникнуть в суть тех далеких событий, оставалось лишь дивиться, каким образом аполитичный Всероссийский Комитет помощи голодающим, эта бескрылая ласточка общественной весны (или, точнее, оттепели), всего за 37 суток своего жизненного пути чуть было не изменил погоду в замороженной большевиками стране.

 

Вариации на тему пролетарского гуманизма

 

Свыше месяца лубянские умельцы мастерили дело Комитета. Следственное производство усложняла неясная позиция высоких инстанций, не выражавших никаких пожеланий по такому конкретному поводу, как обхождение с арестованными представителями «реакционной» интеллигенции. Потому ли, что советским вельможам не довелось прийти к единому мнению относительно подследственных, или потому, что члены Комитета не вписывались ни в категорию заложников, ни в разряд врагов народа, или по какой-то совсем иной причине, но обращались с ними, по словам Кусковой, с вежливостью необыкновенной: «Всякое заявление наше, всякое замечание начальнику тюрьмы выслушивалось внимательно и обычно грубого отношения на себе мы не испытывали. Привычные приемы – вызовы по ночам, идиотские допросы без всякого смысла и соответствия с делом, все это было. Но общее отношение — величайшей корректности. Не знаю, чем объяснить». Сама Кускова, однако, ни разу «не удостоилась допроса»; ей даже почудилось как-то, будто «следователям ВЧК стыдно раздувать дело, которого не существует в природе».105

В первой декаде октября чекисты отобрали все-таки на роли зачинщиков семерых строптивцев, более других заслуживших справедливую, как всегда, расплату. Остальных членов Комитета, продержав для острастки в заточении от трех до семи недель, распустили по домам. Несколько подозрительных интеллигентов освободили под подписку о невыезде из Москвы до окончания следствия.

К числу зачинщиков и самых ярых крамольников отнесли первоначально профессора М.М. Щепкина – ректора Московского зоотехнического института. На допросе простодушный профессор признал, что в неофициальной обстановке отдельные члены Комитета позволяли себе порассуждать о возможности падения советской власти из-за голода и разрухи. Столь чудовищное преступление требовало, разумеется, примерного наказания, ибо различий между сомнениями человека, обладающего аналитическими способностями, и его действиями, создающими угрозу государственному строю, чекисты не постигали.

Под давлением Наркомата земледелия Ленин дважды (в начале сентября и в начале октября) адресовался к заместителю председателя ВЧК Уншлихту с деликатными запросами о перспективах смягчения участи нужного сельскому хозяйству профессора Щепкина. В первый раз важный чекист ответил категорическим отказом, а во второй – умилостивился, и 10 октября Президиум ВЧК постановил выпустить Щепкина на волю «с правом проживания в Смоленской, Владимирской и Московской губернии, в одном из мест по его усмотрению». Найти себе новое место жительства он не успел: 21 ноября 50-летний профессор скончался от сердечной недостаточности.106

О судьбе шести основных смутьянов и зачинщиков Президиум ВЧК позаботился 1 ноября, постановив выслать Кишкина и Осоргина в город Солигалич Костромской губернии, Прокоповича и Кускову – в город Тотьму Вологодской губернии, а Коробова и Черкасова – в город Краснококшайск (некогда Царёвококшайск, ныне Йошкар-Ола) Марийской области. Уведомляя ЦК РКП (б) о решении Президиума ВЧК, усердный Уншлихт не упустил случая подчеркнуть человеколюбие карательного аппарата: «Ссылаемым предоставлено право свидания с родными и получения от них вещей в дорогу, после чего указанные лица будут сопровождаться под охраной специального конвоя от ВЧК по месту ссылки».107 Через три недели, изменив свой прежний вердикт, чекисты отправили Кишкина, Кускову и Прокоповича в Вологду, а Коробова, Черкасова и Осоргина – в Краснококшайск.108 На вакантное после смерти Щепкина место седьмого зачинщика определили Е.М. Кафьеву – секретаря Кишкина; отбывать ссылку ей предстояло в Тотьме.

«Сослали нас просто и хорошо, – вспоминал впоследствии Осоргин, – в полночь взвалили с вещами на грузовик, доставили на вокзал, втолкнули нас троих с пятерыми конвойными в неотопляемый и неосвещенный вагон с разбитыми стеклами и, наконец, отделались от неприятных людей. Выслали нас (со мной были два известных кооператора) в голодный приволжский край. В выборе места ссылки была, пожалуй, своеобразная логика: мы ссылались по делу Всероссийского Комитета помощи голодающим». По дороге конвойные ухитрились потерять документы своих подопечных и выданный им на время командировки хлеб, но ссыльные довезли их до Казани и даже подкармливали в пути. Тяжело заболевший еще в тюрьме после «курса трехмесячного гниения в зацветшей плесенью камере», Осоргин остался в Казани, а Коробов и Черкасов проследовали в предназначенную им глушь.109

Кое-как протянулись пять месяцев. За это время Кускову и Прокоповича перевели из Вологды в город Кашин Тверской губернии с пересадкой в Лубянской тюрьме, где членов «Голодного Комитета» встретили как хороших старых знакомых и сразу попросили разъяснить экономическое положение страны. Осоргин же за прошедшие пять месяцев оправился от болезни и оказался зрителем такой чудовищной катастрофы в Поволжье, о которой в Москве мало кто догадывался.

Между тем В.Н. Фигнер и Е.П. Пешкова (жена Горького, возглавлявшая Политический Красный Крест) пустили в ход все свои партийные связи и добились согласия влиятельных сановников на пересмотр дела Комитета. В связи с прошением Политического Красного Креста секретарь Президиума ВЦИК А.С. Енукидзе 26 апреля 1922 года обратился к руководству ВЧК с предложением о досрочном освобождении высланных. Уже на следующий день, 27 апреля, по докладу Уншлихта Политбюро приняло постановление: «Применить как меру облегчения перевод бывших членов Всероссийского Комитета помощи голодающим в уездный или губернский город или, в случае их ходатайства, за границу».110

В соответствии с решением Политбюро Кускову и Прокоповича в мае вернули в Москву, а в июне депортировали в Германию. Осенью 1922 года, когда советские правители открыли сезон охоты на инакомыслящих и просто мыслящих граждан, чекисты выпроводили на «гнилой Запад» еще пятерых членов Комитета: зачинщика М.А. Осоргина, агронома И.П. Матвеева, видного участника кооперативного движения Н.Е. Смирнова, президента Московского общества сельского хозяйства А. И. Угримова и профессора Московского Высшего Технического училища В.И. Ясинского (председателя Московского профсоюза научных деятелей и Московской комиссии по улучшению быта ученых). Вдогонку за ними в марте 1923 года выслали за кордон секретаря Толстовского общества В.Ф. Булгакова.

Шестерым членам Комитета удалось выскользнуть за пределы советской державы на вполне законных основаниях. Летом 1922 года под предлогом «поправки здоровья» после перенесенного сыпного тифа выехал в Западную Европу председатель Всероссийского Союза писателей Б.К. Зайцев в сопровождении жены. В том же году не возвратился из зарубежной командировки близкий друг Зайцевых, историк искусства и писатель П.П. Муратов. В 1924 году преподаватель Московского университета Б.Р. Виппер стал профессором Рижского университета, а сокамерник Осоргина граф К.А. Бенкендорф перебрался в Великобританию, где проживала его мать. Спустя четыре года заместитель председателя Всероссийского Меннонитского сельскохозяйственного общества К.Ф. Классен переселился в Канаду, где возглавил Меннонитскую братскую церковь. Осенью 1929 года стала «невозвращенкой» А.Л. Толстая, отпущенная в Японию для чтения лекций о своем отце и его учении.

Главного зачинщика Н.М. Кишкина и его секретаря Е.М. Кафьеву вернули из ссылки только в декабре 1922 года. С 1923 года Кишкин служил в курортном отделе Наркомздрава РСФСР; несколько раз его брали под стражу, потом освобождали; до Большого террора он не дожил – умер в Москве 16 марта 1930 года. Какие испытания выпали на долю Кафьевой, осталось неизвестным.

Заматерелым крамольникам Д.С. Коробову и И.А. Черкасову летом 1922 года разрешили обосноваться в Нижнем Новгороде, но запретили приезжать в Москву. «Очень радостно, что оба они сейчас в России работают, – писал Осоргин в 1924 году, – не пропадет она с ними». В 1930 году обоих арестовали по делу «О контрреволюционной вредительской организации в системе сельскохозяйственной кооперации».

Вместе с ними бросили в тюрьму известных когда-то экономистов М.П. Авсаркисова (в прошлом председателя правления Московского Народного банка, национализированного 2 декабря 1918 года) и П.Т. Саламатова  (Вятского губернского комиссара Временного правительства, затем члена правления Московского общества сельского хозяйства). Фамилия первого из них открывала список участников зарубежной делегации Комитета; фамилия второго упоминалась в сочинении Дзержинского, опубликованном 8 сентября 1921 года. После задержания членов Комитета в августе 1921 года первого отпустили на волю довольно скоро, а второго продержали в Лубянском застенке около четырех месяцев, как автора черновика предназначенной для верховной власти докладной записки о демократизации страны.

Постановлением Коллегии ОГПУ от 23 июля 1931 года этих бывших членов Комитета, возведенных в ранг «вредителей», осудили на десять лет «исправительно-трудовых лагерей» (Авсаркисова сперва хотели было расстрелять, да передумали и, преисполнившись человеколюбия, заменили ему быструю смерть на постепенное угасание в концлагере). Через год Коллегия ОГПУ вдруг пересмотрела свое прежнее решение относительно Коробова и Черкасова. Обоих извлекли из концлагеря и сослали на три года в провинцию (Коробова – в Саратов, а Черкасова – в Западную Сибирь). Саламатов строил сначала Беломорско-Балтийский канал в качестве заключенного, потом канал Москва-Волга в должности досрочно освобожденного экономиста. Авсаркисов сгинул в сталинских концлагерях.111

С профессором П.А. Велиховым, работавшим в Комитете «по транспортной части», разобрались по понятиям в период ползучей сталинской революции сверху, нареченной «Великим переломом». Опытный инженер Велихов считался высококвалифицированным специалистом в области строительной механики, строительных материалов и мостостроения. Вместе с тем в силу темперамента и природной склонности к инакомыслию он смолоду привлекал к себе внимание тайной полиции. Еще осенью 1907 года его подвергли обыску и непродолжительному задержанию как участника Московского отдела лиги образования, закрытой распоряжением московского генерал-губернатора.

После октябрьского переворота Велихова трижды (осенью 1919, весной 1920 и осенью 1921 года) отправляли за решетку на относительно короткие сроки. В четвертый раз его взяли под стражу 16 августа 1922 года, через полгода перевели из тюрьмы в Институт судебно-психиатрической экспертизы имени В.П. Сербского и только 23 апреля освободили под подписку о невыезде из Москвы. Для окончательной расправы его арестовали 12 июня 1929 года по делу «Контрреволюционной вредительско-шпионской организации  в центральном и местных Управлениях шоссейно-грунтовых путей», постановлением Коллегии ОГПУ от 4 апреля 1930 года приговорили к высшей мере наказания и через полтора месяца, 27 мая, расстреляли.112

В том же 1930 году по делу рожденной буйным воображением Агранова «Трудовой крестьянской партии» репрессировали семерых бывших членов Комитета: агрономов А.Г. Дояренко и А.П. Левицкого, экономистов Н.Д. Кондратьева, А.А. Рыбникова, П.А. Садырина, А.В. Тейтеля и А.В. Чаянова. Четверо из них (Дояренко, Кондратьев, Рыбников и Чаянов) были профессорами Тимирязевской сельскохозяйственной академии, Левицкий – заместителем директора Института минеральных удобрений, Садырин – профессором кооперативного института и членом правления Государственного банка СССР, Тейтель – старшим экономистом Наркомзема РСФСР. По версии Агранова, все они занимались «вредительством», а Садырин даже ввозил в страну оружие под видом заграничных сельскохозяйственных машин и формировал повстанческие отряды.113

В 1937 году расстреляли Тейтеля и Чаянова, в 1938-м – Кондратьева, Рыбникова и Садырина. Основоположник современной агрофизики Дояренко побывал и в суздальском политизоляторе, и в концлагере, и в ссылке, а умер в 1958 году, дожив до 84 лет. Левицкого выслали в Смоленскую область; в 1942 году под Гжатском (ныне Гагарин) его расстреляли немецкие оккупационные части за связь с партизанами.114

Не довелось уклониться от карающего меча пролетарской диктатуры и официальному представителю Комитета в Париже М.И. Скобелеву. Осудивший свое меньшевистское прошлое еще в 1922 году, он нашел себе новую экологическую нишу в плотных рядах РКП(б), поспособствовал установлению торговых отношений советской державы с Францией и в 1925 году вернулся из эмиграции в Москву. Во время ежовщины чекисты «сорвали маску» с этого «участника террористической организации», и в июле 1938 года Скобелева расстреляли по приговору Военной коллегии Верховного суда СССР.

Безрадостному ясновидцу Кутлеру грозила участь не то зачинщика, не то заклятого крамольника. Сразу после ареста 27 августа 1921 года он сказал Прокоповичу: «Этой тюрьмы я больше вынести не смогу. Довольно с меня и того года… Стар я, знаете, для этих интересных похождений…Ноги больные, сердце не действует». Но в камере он держался стоически: «Ел ядовитый суп из погибшей рыбы без тарелки и без ложки – из перепиленной надвое бутылки, закусывал сорным прелым хлебом, вытирал бумажкой седые усы. Не жаловался и не волновался. И очень приветствовал мысль сделать из хлеба шахматы».115

Через месяц его отпустили на волю и по предложению наркома финансов Н.Н. Крестинского вместе с П.А. Садыриным ввели в состав правления Государственного банка РСФСР.116 Печальный либерал, некогда тайный советник Кутлер возглавил эмиссионный отдел банка и вскоре прославился как совершенно замечательный чиновник, ибо ни разу не согласился подписать распоряжение на выпуск новых банкнот, не получив для этого заранее обусловленного золотого обеспечения. Как писал Осоргин, «вряд ли большим преувеличением будет сказать, что от конечной финансовой разрухи Россию спас именно он». Его манеры, опыт и эрудиция, не говоря уже о разработанных им мероприятиях по реализации денежной реформы, произвели настолько отрадное впечатление на державных сановников, что весной 1922 года Политбюро дважды обсуждало его кандидатуру в качестве предполагаемого члена коллегии финансового ведомства и только после протеста Дзержинского от этой оригинальной идеи отказалось.117

Скоропостижная смерть Кутлера 10 мая 1924 года лишила карательный аппарат возможности расквитаться с ним за его беспорочную и плодотворную службу сначала монархии, а потом большевикам. Зато его постоянного партнера по тюремным шахматам Ф.А. Головина, тоже освобожденного через месяц после ареста и потом служившего в каких-то советских учреждениях, арестовали 17 сентября 1937 года. Спустя два месяца решением «тройки» управления НКВД по Московской области Головина приговорили к расстрелу за «антисоветскую агитацию» и 10 декабря 1937 года, за 11 дней до его 70-летнего юбилея, казнили.

Почетное место в компании зачинщиков занимал, наконец, председатель петроградского филиала Комитета Максим Горький. Тем не менее отдать распоряжение о его заключении под стражу не рискнул бы даже давно враждовавший с ним петроградский наместник Зиновьев. Поскольку писатель не подлежал аресту, его надо было навеки опорочить. За решение этой проблемы взялся Агранов, и 8 сентября 1921 года Уншлихт потешил вождя мирового пролетариата извлечением из показаний профессора В.Н. Таганцева, которого чекисты назначили руководителем «Петроградской боевой организации»:

«Летом 1920 года, когда я скрывался от засады у меня на квартире, я обратился к Горькому за советом по поводу моих родных, оставшихся в засаде. Я рассказал Горькому, что я скрываюсь от засады, он предложил дать мне письмо к Менжинскому, но я счел это неудобным ввиду невыясненности характера обвинения. Тогда он обещал оказать мне содействие в возможно скорейшем снятии засады и об устройстве питания моих родных. После первой встречи я раза три был у него на квартире, обыкновенно в связи с хлопотами об арестованных, преимущественно военных. Во время этих встреч затрагивались беседы на разные политические темы, из коих я узнавал о трагическом взгляде Ленина на русский народ, который является, по мнению Ленина, чрезвычайно податливым на всякое насилие и мало пригоден для государственного строительства. Горький рассказывал о своих встречах с представителями церкви и о религиозных настроениях, часто говорил о крестьянской опасности.

После моего печального случая с шантажом (о даче мною 650 тысяч рублей выкупа за мое освобождение инспектору уголовного розыска, арестовавшему меня на улице) Горький, которому я рассказывал это, советовал уехать за границу, где я буду иметь возможность заняться научной работой. Он спрашивал у меня, имею ли я возможность переправиться надежным способом через границу. Я сказал, что могу вполне надежным способом. Он просил известить его о сроке моего отъезда и захватить с собой Марию Игнатьевну Бенкендорф, которая пять раз пробовала перейти границу, но каждый раз неудачно, и он не хотел больше рисковать с ее отправкой. По моим сведениям, Мария Игнатьевна была однажды в Финляндии, но вынуждена была оттуда уехать и вопрос о возможности ее выезда туда, по полученной мной справке, <…> был весьма сомнителен.

Я Горькому рассказывал, что принимал участие в контрреволюционных организациях и что за мной много грехов числится. Я его мог только успокоить в лояльных отношениях к советской власти во время войны с Польшей. Разговор о Бенкендорф и возможности ее отъезда при моем посредстве происходил в половине августа 1920 года. Горький указывал мне имена и фамилии тех лиц, которые находятся в качестве осведомителей в Чрезвычайной Комиссии, – Николая Рябушинского, одного из сыновей Саввы Морозова, Гельцер, одной московской портнихи (известной) и известной модистки (фамилию забыл), бывшего лицеиста Жервей и одного из Вонлярлярских. Этот список он назвал мне при обычном нашем разговоре».118

Вникнув в изготовленный Аграновым текст допроса известного петроградского профессора-географа, Ленин немедленно переправил ценную бумагу в собственный архив, хотя странные признания Таганцева не могли, казалось бы, не вызвать недоумение по поводу самой «боевой организации», ее формального предводителя и его эпизодических контактов с Горьким. К формированию «Петроградской боевой организации» Агранов приступил в июне 1921 года и уже через три месяца завершил свое расследование, увеличив число заключенных в тюрьмах бывшей столицы на 833 человека. Президиум Петроградской губернской ЧК 24 августа вынес постановление о расстреле 61 арестованного по этому делу (в частности, профессора В.Н. Таганцева и его жены, поэта Н.С. Гумилева и проректора Петроградского университета Н.И. Лазаревского, профессора Петроградского технологического института Г.Г. Максимова и блестящего химика М.М. Тихвинского – убежденного социал-демократа, давнего знакомого Горького и Веры Засулич, верного друга Красина и академика Вернадского), а 3 октября приговорил к расстрелу еще 36 человек.119

В 1992 году Прокуратура Российской Федерации и Следственное управление Министерства безопасности России констатировали, что дело в отношении участников «Петроградской боевой организации» было «полностью сфальсифицировано».120 К такому же в сущности выводу, но только на 70 лет раньше пришел Амфитеатров: «Даже у изобретательной чрезвычайки не достало клеветнической фантазии больше, чем на милейшего В.Н. Таганцева. Мир его страдальческому праху, освященному безвинною мукою! Но кто же может хоть на минуту поверить, чтобы этот добродушный и остроумный обыватель был организатором и "главою" политического заговора? С его-то неукротимой общительностью и длинным языком? С его-то житейской озабоченностью и должностною беготнею в сверхсильной пайковой охоте? Если бы в Петрограде в самом деле зародился серьезный заговор, то, вероятно, под большим вопросом стояло бы, допустить ли В [ладимира] Н[иколаевича] в его тайну, а не то, что ставить его "главою"».121

Кто же был тогда подлинным автором показаний Таганцева – сам профессор или чекист Агранов? Во всяком случае профессор Таганцев, родившийся в Петербурге и выросший в семье академика, не мог ввернуть в свою речь оборот вроде «во время этих встреч затрагивались беседы» – это стиль обитателей западного местечка, а не столичной интеллигенции. Кроме того, Горький не мог выяснить фамилии осведомителей ВЧК, не мог в обычном разговоре поделиться подобными сведениями с участником «контрреволюционных организаций» и никак не мог обсуждать способы нелегального перехода через границу М.И. Бенкендорф (своей фактически гражданской жены) с малознакомым человеком.

Профессора Таганцева приговорили к расстрелу 24 августа, а казнили скорее всего на следующий день; однако на его показаниях, сохранившихся в ленинском фонде, проставлена дата 27 августа. Можно полагать, что 27 августа, в тот самый день, когда чекисты по приказу Ленина арестовали членов Комитета, Агранов получил срочный заказ на посрамление Горького и задним числом подшил к закрытому делу не то слово перед казнью, не то посмертный привет профессора Таганцева.

В роли заказчиков компрометирующих «показаний» неплохо смотрелись и явный недруг писателя Зиновьев, и тайный его недоброжелатель Каменев, супруга которого сказала однажды Ходасевичу: «Удивляюсь, как вы можете знаться с Горьким. Он только и делает, что покрывает мошенников – и сам такой же мошенник. Если бы не Владимир Ильич, он давно бы сидел в тюрьме!».122 Но более вероятно, что Агранов, занимавший должность особоуполномоченного по важнейшим делам при начальнике секретно-оперативного управления ВЧК, просто исполнил поручение своего шефа Менжинского, еще в июне посулившего общественным деятелям неминуемую расправу. Отныне чекисты получили неограниченную возможность шантажировать писателя, так как «откровенные признания» профессора Таганцева наглядно свидетельствовали о том, что «белогвардейцы умеют пользоваться добросердечием М. Горького».123

Для самого же писателя единственным пристойным выходом из этой ситуации оставалось переселение в Западную Европу под предлогом расстроенного здоровья. Не зря же все лето 1921 года Ленин настоятельно, хотя и безуспешно, предлагал Горькому покинуть страну одних лишь советов, где «ни лечения, ни дела», а только «зряшная суетня».124 Настало время прислушаться к этой рекомендации, и 16 октября в крайне скверном расположении духа Горький удалился за границу. В июне 1922 года, когда Ленин уже лежал с инсультом, а Кускова и Прокопович собирались в эмиграцию, некто, обладавший многообразной информацией о тайнах Кремлевского двора, попросил их передать Горькому его наставление: «Скажите другу нашему, Алексею Максимовичу, чтобы он не возвращался. Его песенка здесь спета, не знаю, навсегда ли. Дует другой ветер, и "Сокола" того и гляди посадят в клетку. Этого он не переживет…».125

 

Голодомор

 

Сколько-нибудь полноценных данных о постигшем страну несчастье бывшие члены Комитета получить не сумели. Стремление некоторых общественных деятелей разузнать соответствующие статистические данные воспринималось верховной властью как неслыханная дерзость. Даже Красин не смог выяснить степень и тяжесть катастрофы и 1 августа 1921 года сообщил жене: «По обыкновению, никто ничего толком не знает, статистики нет и ни от кого достоверных сведений получить нельзя». 126

По мнению Горького, наиболее информированного представителя нечаянно возрожденной общественности, в начале лета 1921 года бедствие охватило территории с населением около 20 миллионов человек, но через полтора месяца численность голодавших заметно увеличилась. О масштабах и последствиях трагедии Горький написал М.И. Бенкендорф (спустя четыре месяца ставшей баронессой Будберг) 13 июля 1921 года: «Я – в августе – еду за границу для агитации в пользу умирающих от голода. Их до 25 м[иллионов]. Около 6-и снялись с места, бросили деревни и куда-то едут. Вы представляете, что это такое? Вокруг Оренбурга, Челябинска и др[угих] городов – табора голодных. Башкиры сжигают себя и свои семьи. Всюду разводят холеру и дизентерию. Молотая кора сосны ценится 30 т[ысяч] [рублей за] пуд. Жнут несозревший хлеб, мелют его вместе с колосом и соломой и это мелево едят. Вываривают старую кожу, пьют бульон, делают студень из копыт. В Симбирске хлеб 7500 [рублей за] фунт, мясо 2000 [рублей]. Весь скот режут, ибо кормовых трав нет – все сгорело. Дети – дети мрут тысячами. В Алатыре мордва побросала детей в реку Суру».127

Массовые самочинные перемещения голодающих в поисках пропитания волновали центральную и местные власти гораздо сильнее, чем трудноразрешимая продовольственная проблема. На путях бегства крестьян из голодающих районов губернское начальство принялось выставлять кордоны. Жалобы по этому поводу в кабинеты советских правителей обычно не проникали, но в середине лета членам Политбюро довелось все-таки ознакомиться с одним письмом, отправленным из Симбирска 4 июля и адресованным Ленину:

«Действиями продовольственных властей Симбирская губерния, особенно инородческие уезды ее, подверглась полному опустошению. Ныне губернию постиг совершенный неурожай. В недалеком будущем жертвы от голодной смерти, сейчас насчитываемые десятками, будут исчисляться сотнями и тысячами; между тем из губернии никуда не выпускают население в поисках хлеба. Знаете ли Вы об этой политике продовольственных органов?»128

Четкий ответ на вопрос симбирского обывателя дал Каменев. Выступая с докладом о голоде на пленуме Московского Совета 30 августа, он разъяснил политику партии по отношению к самовольным переселенцам из голодавшего Поволжья: «Конечно, мы должны удерживать крестьян на месте. Это самый плодородный район России. Если крестьяне будут из него уходить, то один из крупнейших плодородных районов России будет потерян».129  Позднее большевики признали, что часть беженцев из голодного края (не то 600 тысяч, не то более одного миллиона человек) прорвались сквозь степные кордоны и рассеялись по стране, а свыше 900 тысяч жителей Поволжья пришлось эвакуировать в «урожайные местности».130

На закате лета общее число голодавших превысило 25 миллионов человек. Этот показатель советские правители отнесли к разряду государственных тайн первостепенной важности и поэтому в публичных выступлениях изворачивались, как школьники, недозубрившие домашнее задание по арифметике.

Тон задавал Ленин, лгавший по привычке беззастенчиво и бессмысленно. Наступивший в нескольких губерниях голод, утверждал 2 августа вождь мирового пролетариата, «по-видимому, лишь немногим меньше, чем бедствие 1891 года». На самом деле в 1891 году голодали 964 627 человек, но Ленин расценивал собственные небылицы как мощное оружие пролетарской диктатуры. Чичерин лгал нехотя и поневоле; в радиообращении к правительствам всех стран 2 августа он подчеркнул, что чрезвычайное положение вследствие неурожая введено в десяти губерниях с населением около 18 миллионов человек, а 3 августа поинтересовался у Политбюро: удобно ли, чтобы публикуемые в европейской печати сведения о 25 миллионах голодающих расходились с официальными советскими бюллетенями? Каменев, лгавший бесстрастно и авторитетно, 30 августа зачислил в голодающие 15 губерний с населением не более 21 миллиона человек. Калинин лгал то натужно, то многозначительно и лишь в конце 1921 года после сложных перерасчетов и повторных согласований с начальством остановился на цифрах 10 миллионов голодавших в июле и 20-22 миллиона в декабре, но при этом оговорился, что к официальным данным надо бы прибавить еще миллионов пять.131

К началу осени тотальный голод подкрался к тому самому рабочему классу, авангардом которого именовали себя большевики. Поскольку прожить на получаемое от государства жалованье было просто невозможно, «гегемон революции» покрывал свой бюджет побочными частными заработками и хищениями на производстве. Сводки ВЧК констатировали «неудовлетворительное» настроение рабочих, усиление «контрреволюционной агитации» на предприятиях и эпизодические забастовки в Ярославской, Иваново-Вознесенской, Новгородской, Рязанской, Харьковской, Полтавской и ряде других губерний. Население закавказских республик, как отмечали чекисты, не скрывало своей враждебности к советской власти и сочувствия к местным бандам. Даже в надежных воинских частях постепенно разгоралось недовольство в связи с недостатком продовольствия  и обмундирования.132

Несмотря на регулярную помощь зарубежных организаций во главе с Гувером и Нансеном, глубокой осенью голод захлестнул 33 губернии и области, где проживали 35-40 миллионов человек. По данным Центрального статистического управления (ЦСУ), численность пострадавшего от неурожая населения в последние месяцы 1921 года достигала 37 миллионов человек; по другим сведениям, зимой 1921-1922 годов голодали 32-33 миллиона человек.133 В ноябре обиженный большевиками Горький заявил берлинским корреспондентам: «Я полагаю, что из 35 миллионов голодающих большинство умрет. На международную помощь в ее нынешних формах я возлагаю очень мало надежд. Да она и не может предотвратить катастрофы. Гуверовская организация до сих пор не сумела оградить свои транспорты от нападений бандитов. Впрочем, одной американской помощи вообще недостаточно».134

Зарубежной помощи действительно не хватало, но не потому, что какие-то вагоны с продовольствием грабили обезумевшие от голода обыватели или расплодившиеся по всей стране банды, а потому, что степень бедствия превзошла самые мрачные прогнозы. Нансен, поколесивший по российской провинции в декабре 1921 года, вернулся в Москву потрясенный увиденным. В тех поволжских селениях, где еще теплилась жизнь, крестьяне выходили из дома только за водой, а питались остатками собранной осенью соломы, которую растирали в каменной ступе вместе со жмыхом, дубовой корой, глиной и костяной мукой, полученной из истолченных костей павших животных. Лишь в отдельных избах еще сохранились 5-10 фунтов (приблизительно 2-4 килограмма) отрубей – единственного зимнего запаса крестьянской семьи. По словам сопровождавшего Нансена доктора Феррера (представителя британского комитета врачебной помощи России), с такой чудовищной гуманитарной катастрофой, как в Поволжье, ему не доводилось прежде встречаться во время массового голода ни в Азии (прежде всего в Индии), ни в Африке.135

В том же декабре 1921 года М.Ф. Андреева, прибывшая в Москву с отчетом о торговых операциях за границей, записала в своем дневнике: «Слышала сегодня от продовольственников, приехавших с Волги, что есть места, где не только едят своих мертвых, но установили плановое распределение живых людей – кого когда съесть. В первую голову стариков, а затем ребят, которые послабее. Бросают жребий…»136

Более подробные показания о людоедстве в Поволжье оставил впоследствии Осоргин: «С ужасом и презрением писали [в Европе] о "случаях каннибализма", не зная, что это были уже не случаи, а обыденное явление и что выработалось даже правило сначала есть голову, потом потроха и лишь к концу хорошее мясо, медленнее подвергавшееся порче. Ели преимущественно родных, в порядке умирания, кормя детей постарше, но не жалея грудных младенцев, жизни еще не знавших, хотя в них проку было мало. Ели по отдельности, не за общим столом, и разговоров об этом не было». Весной 1922 года на базаре в Казани продавали трюфели из человеческого мяса.137

Даже Калинин не утаивал, что в Башкирии массовым явлением стало «убийство родителями своих детей как с целью избавить последних от мук голода, так и с целью попитаться их мясом», а вообще в Поволжье над свежими могилами надо было выставлять караул, чтобы местные жители не выкопали и не съели трупы.138 Не пренебрегали в Поволжье и упитанными иностранцами: весной 1922 года крестьяне Самарской губернии убили и съели сотрудника АРА, наблюдавшего за поставками продовольственной помощи.139 Столь же удручающим оказалось положение и в некогда благословенном Крыму. Как писал Максимилиан Волошин, «душа была давно дешевле мяса, и матери, зарезавши детей, засаливали впрок».

Наряду с каннибализмом, голод породил неслыханную беспризорность с ее прямыми последствиями – детской преступностью, детской проституцией, детским нищенством и нередкими психическими отклонениями у выживших детей и подростков. В 1922 году выяснилось, что на дорогах, в трущобах и притонах страны насчитывалось примерно семь миллионов беспризорных, а 30 процентов детского населения Поволжья и Крыма погибли от голода и эпидемий.140 «Еще видел детей, – свидетельствовал Осоргин, – черемисов и татарчат, подобранных по дорогам и доставленных на розвальнях в город распорядительностью Американского комитета (АРА). Привезенных сортировали на "мягких" и "твердых". Мягких уводили или уносили в барак, твердых укладывали ряд на ряд, как дрова в поленнице, чтобы после предать земле».141

В первой половине 1922 года голод достиг максимальной интенсивности; ему сопутствовали цинга и повсеместные вспышки сыпного, брюшного и возвратного тифа, холеры и дизентерии. По словам очевидца этой катастрофы В.А. Поссе (известного до революции общественного деятеля и редактора первых легальных марксистских журналов), в начале мая 1922 года на улицах Сызрани ежедневно подбирали трупы умерших от голода, а на базарах Самары продавали человечину. Порой у голодавших развивались тяжелые психические расстройства: «Отупевшие голодные иногда жрали падаль даже тогда, когда могли бы получить кусок хлеба или тарелку щей. Это был своего рода психоз. Сидит женщина и тупо грызет дохлого котенка, даже не содрав с него шкурки; сидит мужик и также тупо грызет дохлую, не общипанную курицу. Одну голодную женщину привели в столовую и налили ей щей с мясом, а она требовала помоев, непременно помоев».142

По сводкам ВЧК, помимо жителей Крыма и Поволжья, голодало не получавшее зарубежной продовольственной помощи население Актюбинской, Воронежской, Екатеринбургской, Запорожской, Кустанайской, Омской и Ставропольской губерний. В других регионах, где у крестьян еще сохранялись кое-какие зимние припасы, большевики собирали натуральный налог испытанными способами прежних лет. Особенно бесчинствовали продовольственные отряды в Новониколаевской (ныне Новосибирской) губернии: не сдавших положенный налог крестьян пороли нагайками, избивали шомполами, брали под стражу и в зимнюю стужу запирали раздетыми в холодных амбарах; коммунисты же, как отмечали сами сотрудники ВЧК, варили самогон, пьянствовали и принимали участие «в уголовном бандитизме».143

Весной 1922 года неожиданно обнаружилось, что посевные площади в государстве сократились, по сравнению с 1913 годом чуть ли не втрое, а по сравнению только с предыдущим годом — на 11 миллионов десятин из-за нехватки семян и резкого (почти вдвое) уменьшения поголовья рабочего скота. По самым грубым подсчетам страна нуждалась в импорте 250 миллионов пудов зерна.144 Тем не менее уже 6 июля 1922 года Политбюро поставило в повестку дня вопрос «о вывозе хлеба за границу», а 27 декабря того же года, обнаружив хлебные излишки в закромах разоренной державы, утвердило проект А.Д. Цюрупы (заместителя председателя Совнаркома, а до декабря 1921 года наркома продовольствия РСФСР) об экспорте 15 миллионов пудов ржи, 4 миллионов пудов ячменя, 3,5 миллионов пудов жмыха и 500 тысяч пудов пшеницы.145 Согласно официальным сведениям, вывоз хлеба за границу в 1923 году составил 121,3 миллиона пудов.146 Так как все это зерно доставалось большевикам фактически даром (в виде натурального продовольственного налога) дешевый «русский хлеб» слегка потеснил на европейских рынках дорогой американский.

Экспорт зерновых из голодающей страны, да еще получающей международную продовольственную помощь, произвел крайне неблагоприятное впечатление на западных политиков и предпринимателей. В связи с этим Калинин был вынужден растолковывать Нансену смысл нового кунштюка ленинской гвардии. Советское правительство, сказал председатель ВЦИК, предпочло бы сохранить у себя весь урожай 1922 года, ибо к лету 1923 года ожидалась очередная волна голода, способная захлестнуть пять миллионов человек, но социалистическому сельскому хозяйству позарез нужна валюта для закупок овощных семян.147

Нансен, умудренный немалым опытом деловых сношений с большевиками, прикинулся, будто принял разъяснения председателя ВЦИК без каких-либо оговорок, и Калинин, тертый советский вельможа, притворился, будто поверил, что его трактовка полностью удовлетворила знаменитого викинга. Этот невеселый скетч из репертуара советского театра абсурда оба разыграли по всем правилам византийского актерского ремесла, хотя Нансен только догадывался, а Калинин знал точно, как расходовались твердая валюта и золото.

В самые страшные месяцы 1921 и 1922 годов советские правители затратили миллионы рублей золотом прежде всего на финансирование мировой революции и выполнение «задач ВЧК по закордонной работе», на закупку стрелкового оружия и самолетов в Германии и выплату контрибуции после бесславного вторжения в Польшу, на обеспечение чекистов продовольственным, материальным и денежным довольствием и обмундирование воинских частей ВЧК и отрядов особого назначения, на лечение наиболее ответственных товарищей в немецких клиниках и санаториях и пропаганду коммунистического вероучения. После оплаченной большевиками публикации какого-то опуса Троцкого в одной из британских газет любопытные европейцы подсчитали, что на эти деньги можно было бы спасти от голодной смерти тысячу детей.148

Философы минувших столетий регулярно напоминали власть имущим, что любое правительство обязано заботиться о согражданах, так как благо народа – высший закон. Но лидеры большевиков придерживались принципа, озвученного еще в 1903 году теоретиком марксизма Г.В. Плехановым: благо революции – высший закон. Поскольку революция для них продолжалась, массовый голод соотечественников мало беспокоил вождя мирового пролетариата и его приспешников.

Повальный голод, как показал предшествующий трехлетний опыт военного коммунизма, стимулировал принудительный труд, способствовал всеобщему повиновению и укреплял тем самым пролетарскую диктатуру. Публично высказывать суждения такого рода, конечно, не следовало, но поступать в соответствии с подобными соображениями было вполне уместно. Вот почему 4 октября 1921 года, когда в ряде губерний начались первые заморозки и голодавшие утратили возможность разнообразить свой стол несъедобными травами, специальная комиссия ЦК РКП (б) ассигновала десять миллионов рублей золотом на приобретение за границей не продовольствия, а винтовок и пулеметов с патронами.149

Торговые операции советского руководства в тот период не стоило рассматривать как подтверждение маниакального расточительства ленинской гвардии. Речь шла отчасти о жесткосердии людей, «коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка», но преимущественно о совершенно сознательной позиции вождей, воспринимавших собственных подданных как разменные монеты в политических играх. Марксистско-ленинское обоснование этому мировоззрению дал позднее Н.И. Бухарин. Такие понятия, как свобода и благо народа, теоретик правящей партии обозвал «словесными значками» и «шелухой». «Мы любую вещь оцениваем с точки зрения ее реальной пользы, с точки зрения великого общественного целого, – провозгласил он. – Мы подходим и к крестьянину только с точки зрения политической целесообразности…»150

В этом плане взгляды советских вельмож и высших должностных лиц Российской империи в сущности совпадали. Тупое безразличие царских чиновников к российским подданным издавна  поражало иностранцев. Во время Первой мировой войны британские дипломаты неоднократно обращались к петербургским сановникам по поводу непомерных воинских потерь на Восточном фронте и каждый раз слышали в ответ: «Не беспокойтесь, в людях у нас, слава Богу, во всяком случае недостатка нет».151

Большевики заимствовали у свергнутой монархии психологию самодержавия, но только прежний авторитарный режим преобразовали в тоталитарный. С одержимостью фанатиков своего утопического вероучения и абсолютным равнодушием к судьбам соотечественников они приступили к беспрестанным реквизициям продуктов сельского хозяйства, ничего не давая и не предлагая крестьянам взамен. Как говорил испытанный ленинский гвардеец А.М. Лежава, «нам хоть пес – лишь бы яйца нес».

Продразверстка, национализация земли с изъятием ее у зажиточного крестьянства, преследование так называемых кулаков и прекращение денежного обращения в деревне уничтожили всякие стимулы не только к развитию сельского хозяйства, но даже к поддержанию его на старом уровне. Регулярные ратные походы советских воинских частей за хлебом побудили крестьян свернуть посевы до прожиточного минимума той или иной семьи.

Тогда большевики затеяли государственное регулирование сельского хозяйства, установив, в частности, обязательные площади посевов и пропорции сельскохозяйственных культур чуть ли не для каждой деревни, не говоря уже о волостях, уездах и губерниях. Одновременно они ввели «бронирование» семян. Чтобы крестьяне не вздумали питаться лучше рабочих, все зерно учитывали, отбирали и ссыпали в общественные кладовые (амбары с протекавшими крышами, погреба бывших винокуренных заводов, нуждавшиеся в ремонте помещения разоренных имений) с целью последующего уравнительного распределения семян. Крестьяне пытались прятать выращенные злаки в землю, в крыши, в солому, но там, как и в общественных кладовых, зерно сырело и портилось. В итоге большевики добились только значительного сокращения семенного фонда.

Систематические мобилизации лошадей и внедрение гужевой повинности (обязательных перевозок различных грузов), вынуждавшей крестьян пускать часть лошадей на мясо, наряду с крайней изношенностью или просто отсутствием необходимого инвентаря, обусловили резкое снижение производительности сельского хозяйства. Постоянные требования мясных поставок в сочетании с перманентным изъятием кормов (в первую очередь для конных воинских соединений) предопределили сначала массовый падеж и убой скота, а затем полный разгром скотоводства и молочного хозяйства.152

Аграрная катастрофа, спровоцированная изначально установлением государственной собственности на землю, должна была наступить уже на третьем году коммунистической благодати, но осенью 1920 года Красная армия покорила Кубань, Крым и Сибирь, где обнаружились нетронутые запасы хлеба, картофеля и фуража, немедленно реквизированные советской властью. Военные успехи большевиков отсрочили всеобщий голод, но не смогли предупредить системный (политический, экономический и финансовый) кризис.

Не десять казней египетских наслало провидение на еще недавно, перед Первой мировой войной, процветавшую державу – на развалины Российской империи опустилась осязаемая тьма в виде советской власти. Повсеместные деформация и деградация сельского хозяйства стали закономерным результатом первых же трех лет владычества большевиков, отбросивших страну в глубь веков, к примитивным экономическим системам и натуральному хозяйству. Безрассудный социальный эксперимент ленинской партии продемонстрировал неотвратимость повального голода там, где сельским хозяйством управляют некомпетентные чиновники, где диктатор призывает маргиналов к военным экспедициям в деревни собственного государства, где существует продовольственный фронт и вооруженные отряды захватывают крестьянский урожай в порядке выполнения боевого задания. «Голод у нас не стихийный, а искусственный», – констатировал Короленко в письме Горькому 10 августа 1921 года.153

Не раскаяние в содеянном, не сожаление по поводу бессмысленной гибели миллионов сограждан, не сочувствие к измученным голодом обитателям покоренных большевиками территорий, а один лишь страх потери узурпированной власти вызвало у Ленина и его сподвижников постигшее страну несчастье. Этот страх заставил правящую партию заменить продразверстку продналогом, санкционировать образование Всероссийского Комитета помощи голодающим и допустить поставки продовольствия из-за границы по соглашениям с Гувером и Нансеном. Но этот же страх подталкивал большевиков к абсолютно несуразным действиям вроде ликвидации Комитета и ареста его участников или наложения запрета на въезд в пределы советского государства международной миссии, сформированной Лигой Наций для выяснения размеров бедствия и объема необходимой гуманитарной помощи.

В последних числах августа 1921 года Верховный Совет держав Антанты предпринял новую попытку гуманитарной акции, создав Международную комиссию по организации помощи России во главе с Жозефом Нулансом – бывшим французским послом при Временном правительстве. «Положение требует очень тонкого и внимательного обсуждения, – предупредил Чичерин Каменева 1 сентября. – Простой отказ поставит нас политически в крайне неблагоприятное положение. Надо придумать что-нибудь более тонкое и осторожное».154

Основательно поразмышлять Каменеву не довелось, так как 4 сентября Ленин ознакомился с обращением Нуланса к советскому правительству и мгновенно зашелся от негодования. Международная комиссия намеревалась, видите ли, направить в пострадавшие губернии 30 специалистов от пяти держав (да еще при непременном условии предоставления им гарантий безопасности и свободы передвижения), потом заслушать отчет экспертов о масштабах бедствия, перспективах эмиграции голодающих, распространенности эпидемий и состоянии транспорта и только после этого определить характер и объем необходимой стране помощи.

В аффективно суженном сознании вождя мирового пролетариата 30 иностранных экспертов молниеносно обратились в «комиссию шпиков». «Нуланс нагл до безобразия», – возвестил он В.М. Молотову и тут же набросал текст решения Политбюро: «Поручить Чичерину составить в ответ Нулансу ноту отказа в самых резких выражениях типа прокламации против буржуазии и империализма, особенно подчеркнув контрреволюционную роль самого Нуланса…».155 В утвержденной на заседании Политбюро 6 сентября гневной ноте советского правительства от 7 сентября Нуланса назвали организатором и вдохновителем антисоветских заговоров, чуть ли не главным  виновником гражданской войны и «злейшим врагом» трудящихся, пожелавшим собрать информацию о внутреннем положении страны вместо оказания ей конкретной помощи и учинившим, таким образом, «лишь неслыханное издевательство над миллионами умирающих голодающих». 156

Всецело удовлетворенный рвением Чичерина, вождь мирового пролетариата 8 сентября написал заместителю полпреда РСФСР в Великобритании Я.А. Берзину, выразившему робкое недоумение по поводу погрома Комитета: «Их надо было арестовать. Нулансу надо было дать в морду».157 То ли глава советского правительства еще не совсем остыл от раскрытых им «политических интриг» Нуланса, то ли перепутал Нуланса и Нансена, то ли просто запамятовал высказанное им же 26 августа возмущение «наглейшим предложением» Нансена. Так или иначе, но для советских историков Нуланс остался с тех пор «заклятым врагом», тогда как к Нансену у них особых претензий не было.

Зато к Американской администрации помощи советские властители относились с настороженностью и недоверием, немного смягченными признательностью. Голодавшие получили, конечно «незабываемую помощь» от этой организации, проронил однажды Троцкий, хотя АРА оказалась «высококвалифицированным щупальцем, продвинутым правящей Америкой в самую глубь России».158

Коммунистическая идеология отличалась неистощимой ксенофобией, и советские вожди даже не задумывались над вопросами, что именно и зачем могли высматривать американцы на руинах Российской империи или какие государственные тайны выпытывали они у погибавших от голода обывателей. И Ленина, и Троцкого, и прочих вождей вполне устраивала информация карательного ведомства, согласно которой свыше 200 сотрудников русского отдела АРА были якобы офицерами американской разведки.159

Вслед за чекистами обличать американские козни принялись советские историки, периодически утверждавшие, будто АРА не столько помогала трудящимся справиться с голодом, сколько занималась шпионажем. Самое забавное, наверное, высказывание на эту тему принадлежало члену-корреспонденту АН СССР Ю.А. Полякову – автору нескольких книг о советском прошлом, считавшихся когда-то историческими: «Представители АРА нередко пытались использовать хлеб и сгущенное молоко  в политических целях, поддерживая и побуждая к антисоветской деятельности контрреволюционные элементы».160

На самом деле АРА израсходовала почти 60 миллионов долларов отнюдь не на шпионские цели, а только на продовольствие и медикаменты, одежду и обувь для разоренных и голодавших жителей страны непостижимых советов.161 В 1923 году председатель ЦИК СССР и вместе с тем председатель ЦК Помгол Калинин обнародовал несколько цифр, отражавших подлинную роль иностранных миссий в период тотального голода. По его сведениям, АРА спасла от голодной смерти 10,4 миллионов советских подданных, обитавших на территориях 37 губерний, а сформированная Нансеном организация, объединявшая главным образом добровольные общества Красного Креста девяти европейских государств (Швеции, Голландии, Чехословакии, Эстонии, Германии, Италии, Швейцарии, Сербии и Дании) – 1,5 миллиона человек. Еще 220 тысяч голодавших выжили благодаря активной помощи тред-юнионов, меннонитов, Католической миссии и ряда других организаций.162

Официальные итоги массового голода и сопровождавших его эпидемий стали достоянием гласности в том же 1923 году. По данным Наркомздрава, за два предыдущих года заболели сыпным тифом 2 034 395 жителей страны, возвратным тифом – 2 209 853, брюшным тифом – 721 655, холерой – 290 406 и оспой – 154 028 человек.163 Смертность при сыпном тифе достигала 10 процентов, при возвратном тифе – 3, при брюшном тифе – 8, а при холере и оспе – 45-50 процентов. В результате соответствующих подсчетов получалось, что за два года «голодной кампании» разбушевавшиеся эпидемии унесли жизни более 500 тысяч советских подданных.

Только от голода, по исчислениям Наркомздрава и ЦСУ, в течение 1921–1922 годов умерли свыше пяти миллионов человек (от 5 053 000 до 5 200 000 советских граждан). Для сравнения на всех фронтах Первой мировой войны были убиты 664 890 человек из 15 миллионов мобилизованных. Общие потери российской армии (убитыми и умершими от ран, болезней или отравления газами) с августа 1914 по декабрь 1917 года включительно составили 1 661 804 человека.164 Таким образом, число погибших от повального голода втрое превысило величину безвозвратных  потерь во время Первой мировой войны.

На ближайших соратников вождя мирового пролетариата эти цифры особого впечатления не произвели. Ведь напророчил же Ленин в марте 1918 года наступление «всемирно-исторического периода» насилия, или эпохи «гигантских крахов, массовых военных насильственных решений, кризисов».165 А еще раньше, в ноябре 1917 года, он провозгласил: «Дело не в России, на нее, господа хорошие, мне наплевать, это только этап, через который мы проходим к мировой революции».166 Раз все жертвы на пути к мировой революции давно предсказаны, то незачем и беспокоиться по поводу того, что больше пяти миллионов полноправных граждан страны внезапно исчезли, словно их суховеем сдуло или последняя корова Поволжья языком слизнула.

Сложившиеся в 1920-е годы представления о «стихийном бедствии в Поволжье» подверглись радикальному пересмотру много лет спустя, когда в связи с полувековой годовщиной октябрьского переворота правящая партия принялась наводить глянец на свое прошлое на основе принципиального положения: историю социалистического отечества следует рассматривать только как непрерывную цепь небывалых свершений и триумфальных достижений. Отчетливая тенденция к исправлению минувшего проявилась прежде всего в советских энциклопедических изданиях.

В статье «Голод», напечатанной в первом издании Большой советской энциклопедии (1930, т. 17), отмечалось, что от голода 1921-1922 годов пострадали 35 губерний, а погибли 5 миллионов человек из 40 миллионов голодавших. Автор аналогичной статьи, опубликованной во втором издании Большой советской энциклопедии (1952, т. 11), ограничился скупой информацией о вызванном засухой голоде, охватившим 35 губерний, но ни словом не обмолвился о жертвах голода. Зато в статье на ту же тему, помещенной в третьем издании Большой советской энциклопедии (1972, т. 7), речь шла только о «катастрофической засухе» 1921 года, которая «не повлекла обычных тяжелых последствий» благодаря эффективным мерам советского государства.

На вопрос о численности голодавших и умерших от голода единственно правильный, большевистский ответ нашел член-корреспондент АН СССР Ю.А. Поляков. В 1975 году он строго кказал: «К маю 1922 года от голода и болезней погибло около 1 миллиона крестьян», а распространенную в литературе «цифру 27-28 миллионов голодающих следует признать завышенной». То же самое, слово в слово, Поляков, ставший академиком РАН, повторил через 25 лет.167 Так что нет в минувшем таких крепостей, какими не сумел бы овладеть советский историк, вооруженный марксистско-ленинской методологией.

 

Великий перелом

 

Проект постановления Политбюро, составленный комиссией Янсона, пришелся властителям по вкусу. Свое одобрение по этому поводу они высказали на заседании Политбюро 27 июня:

 

«11. — Об использовании труда уголовно-заключенных.

а) Утвердить предложения комиссии Политбюро (см. приложение № 3) с соответствующим оформлением в советском порядке.

б) Именовать в дальнейшем концентрационные лагеря "исправительно-трудовыми лагерями".

в) Поручить т[оварищам] Янсону и Ягоде выработать и оформить положение об исправительно-трудовых лагерях.

г) Поручить комиссии провести обследование домов заключения и принудительных работ, дисциплины, режима в них».16

 

Сущность данного постановления раскрывалась в специальном приложении:

 

«Приложение № 3 к п[ункту] 11 пр[отокола] П[олитбюро] № 86.

ОБ ИСПОЛЬЗОВАНИИ ТРУДА УГОЛОВНО-ЗАКЛЮЧЕННЫХ.

Утверждено Политбюро ЦК ВКП (б) 27.06.1929 г.

1. Осужденных судебными органами Союза и союзных республик к лишению свободы на сроки на три года и выше, передать и передавать впредь для отбытия лишения свободы в лагеря, организуемые ОГПУ.

Предоставить судам право в исключительных случаях при вынесении приговоров при явной непригодности для физического труда или смягчающих обстоятельствах, особо оговаривать в приговоре замену лагеря другим видом лишения свободы.

ПРИМЕЧАНИЕ: Отбор уже осужденных, передаваемых на основании этого постановления, производят на местах специальные комиссии под председательством представителя НКЮ [наркомата юстиции] в составе представителей ОГПУ и НКВД.

2. ОГПУ для приема этих заключенных расширить существующие и организовать новые концентрационные лагеря (на территории Ухты и других отдаленных районов) в целях колонизации этих районов и эксплуатации их природных богатств путем применения труда лишенных свободы.

3. Для постепенной колонизации районов, в которых будут организованы концентрационные лагеря, предложить ОГПУ, вместе с НКЮ РСФСР и другими заинтересованными ведомствами в срочном порядке разработать ряд мероприятий, положив в основу их следующие принципы:

а) досрочный перевод на вольное поселение в этом же районе заключенных, заслуживающих своим поведением или отличившихся на работе, хотя и не отбывших назначенного им срока лишения свободы, с оказанием им необходимой помощи;

б) оставление на поселении в данном районе с наделением землей заключенных, отбывших положенный им срок лишения свободы, но лишенных судом права свободного выбора места жительства;

в) заселение теми заключенными, которые отбыли срок лишения свободы, но добровольно пожелают остаться на поселении в данном районе.

4. На заключенных этой группы, отбывающих изоляцию в концентрационных лагерях ОГПУ, распространить действующее Положение о лагерях ОГПУ как по оплате труда заключенных, так и по содержанию их, режиму, внутреннему распорядку и т.п.

5. Все остальные осужденные к лишению свободы и не подпадающие под действие п[ункта] 1 настоящего постановления, остаются в ведении НКВД союзных республик, которые должны пересмотреть свою сеть мест лишения свободы в целях правильного территориального размещения их применительно к следующему назначению: а) места лишения свободы для лиц, присужденных до трех лет; б) места лишения свободы для подследственных и в) пересыльные пункты.

6. Предложить НКВД союзных республик свою дальнейшую работу вести в направлении полного использования лиц, лишенных свободы от 1 года до 3-х лет в специально организованных сельскохозяйственных или промышленных колониях с целью сокращения до минимума нынешние места лишения свободы, сохранив за остающимися только функции изоляторов для лиц, находящихся под следствием, и пересыльных пунктов.17

 

Теперь одному из нижестоящих правительственных учреждений предстояло преобразовать пока еще тайный замысел вождей в некий вариант официального узаконения. С этим поручением отлично справился Совнарком СССР, выпустив 11 июля идентичное по содержанию постановление под грифом «Не подлежит опубликованию» и с указанием: «Ввести в жизнь немедленно». Под документом подписались заместитель председателя Совнаркома СССР Я.Э. Рудзутак, управляющий делами Н.П. Горбунов и секретарь И.И. Мирошников.18 Знаменательную дату 11 июля не провозгласили Днем простого советского труженика и не объявили государственным праздником, хотя с того заурядного теплого дня 11 июля 1929 года и начался по сути крестный путь всех будущих Иванов Денисовичей.

Для внесения необходимых изменений в советское законодательство Совнарком образовал новую комиссию во главе с тем же Янсоном. Помимо Крыленко, Катаняна и Толмачева, в нее включили прокурора Верховного суда СССР П.А. Красикова, отлично зарекомендовавшего себя при фабрикации «Шахтинского дела», наркома юстиции (и по совместительству прокурора) Украины В.И. Порайко и особоуполномоченного при коллегии ОГПУ В.Д. Фельдмана. Забыв о летнем отдыхе, члены комиссии проработали в поте лица около двух месяцев и в начале осени подготовили нужные бумаги.

Не прохлаждалось в летней праздности и руководство НКВД, озабоченное составлением обширной программы неотложных преобразований пенитенциарной системы. Для самоокупаемости концентрационных лагерей была намечена, в частности, «организация лесозаготовительных и других колоний в Уральской области, Северном крае, Сибирском крае, Ивановской промышленной области» на основе хозрасчета. Для повышения производительности труда и снижения себестоимости выпускаемой продукции столичное начальство запланировало ввести в практику новые правила поощрения «уголовных арестантов»:

 

«1. Установление продолжительности рабочего дня для заключенного по фактической выработке им урока, назначаемого по средней норме выработки вольнонаемного рабочего соответствующей квалификации при прочих одинаковых условиях.

2. Установление дифференцированного пайка в зависимости от выработки урока.

3. Установление порядка применения досрочного освобождения и зачета рабочих дней лишь по отношению к вырабатывающим урок».19

 

Награждение участников

 

Первые итоги своей тихой революции генеральный секретарь подвел глубокой осенью 1929 года. В статье под названием «Год великого перелома», напечатанной в «Правде» 7 ноября, он поздравил партию с началом «решительного наступления на капиталистические элементы города и деревни» и с «небывалыми достижениями на всех фронтах социалистического строительства», скромно умолчав о собственной роли в решении сразу всех экономических проблем социализма. Само определение «великий перелом» принадлежало когда-то бывшему сталинскому соратнику и председателю Исполкома Коминтерна Зиновьеву.20 Однако какие-либо ссылки на прежнего единомышленника, навсегда исключенного из числа вождей и лишь в 1928 году ненадолго восстановленного в партии, генеральный секретарь рассматривал, мягко говоря, как неуместные.

Истекавший 1929 год, как уведомил Сталин своих подданных, ознаменовался «могучим трудовым подъемом» жителей советской державы, ускоренным темпом индустриализации и несомненными завоеваниями «в деле хлебозаготовок».21 Упоминать о рентабельности рабского труда заключенных, самоокупаемости концентрационных лагерей и быстром снижении уровня безработицы он счел, надо полагать, нецелесообразным. На явную тенденцию к перевоспитанию трудящихся масс он просто не обратил внимания, хотя лагерный жаргон все глубже въедался в лексику чуть ли не каждого советского человека.

Партия высоко оценила беспрестанные заботы «дорогого вождя» о благосостоянии его государства. В день своего 50-летия 21 декабря 1929 года Сталин получил несколько новых титулов, в том числе «самого выдающегося теоретика ленинизма», «организатора и руководителя социалистической индустриализации и коллективизации», «рулевого большевизма» и «знаменосца пролетарской диктатуры».22

Вслед за генеральным секретарем с докладом о «значительных достижениях» правящей партии «в области карательной политики» выступил Янсон на совещании судебных и прокурорских работников в 1930 году. По его словам, число приговоренных к принудительным работам выросло с 15,3 процентов в первой половине 1928 года до 51,7 процента во второй половине 1929 года при увеличении общего числа осужденных после Великого перелома на 141,6 процента.23 Много лет спустя стали известны и другие цифры: если в 1928 году в северных концентрационных лагерях СССР содержалось до 30 тысяч заключенных, то в 1930 году – уже 662 257.24

Убедительную победу команды Янсона над обитателями социалистической зоны отметили позднее. Первым репрессировали Толмачева: сначала ему довелось провести свыше трех лет в одном из придуманных при его содействии «исправительно-трудовых» лагерей, потом по приговору Военной коллегии Верховного суда СССР его казнили. Угланова расстреляли в 1937 году, Крыленко, Смирнова, Ягоду и Янсона — в 1938.25 Как говорили пираты капитана Флинта, «мертвые не кусаются». Неизвестно, впрочем, довелось ли когда-нибудь генеральному секретарю отвлечься от своих методических заплечных хлопот, чтобы полистать на досуге «Остров сокровищ»; да и зачем ему надо было брать в руки какой-то чужеземный роман, когда сам он предпочитал, как полагали современники, более строгую формулировку: нет человека – нет проблемы.

Катанян уцелел. После десятилетнего лагерного перевоспитания в Красноярском крае и недолгой казахстанской ссылки ему пришлось отбывать повторный срок в Карагандинской области до января 1955 года. Когда его отпустили на волю, ему исполнилось 74 года; он вернулся в Москву и прожил на пенсии до 85 лет.26 В последующем, когда многим советским верноподданным, пропущенным через сталинскую мясорубку, предоставили право на посмертное восстановление доброго имени и даже партийнго стажа, всех, кроме Ягоды, реабилитировали.

С руководством Совнаркома и представителями второй комиссии тоже разобрались по понятиям. Порайко расстреляли в 1937 году, Горбунова, Мирошникова, Рудзутака и Фельдмана — в 1938.27 Еще до начала Большого террора Горбунов успел преподнести генеральному секретарю необычный подарок.28 Заступив на должность начальника комплексной Таджикско-Памирской экспедиции, он назвал самую высокую (7495 метров) гору в советской части Памира пиком Сталина и даже совершил героическое восхождение на эту вершину (в период хрущевской оттепели ее переименовали в пик Коммунизма, а после распада СССР нарекли пиком Осмоила Сомони в честь основателя таджикской государственности). В 1935 году Горбунов стал первым советским академиком-географом и непременным секретарем Академии наук СССР. Однако экзотический сувенир в виде горной вершины и академическое звание дарителя только раззадорили Сталина. Генеральный секретарь твердо знал, что незаменимых людей нет и быть не может, а временно полезные встречаются на каждому шагу; поэтому всякий мавр, аккуратно исполнивший порученное ему дело, заслуживал примерного наказания. Горбунова реабилитировали в 1954 году, остальных – в 1956.

Проклятие фараона не распространилось лишь на очень старого большевика Красикова. Когда-то среди профессиональных революционеров бродили слухи о нападавшем на него по временам неодолимом влечении к употреблению горячительных напитков и способности промотать партийные деньги в каком-нибудь «веселом заведении». Занимаясь адвокатской практикой с 1908 по 1917 годы, он растратил однажды деньги клиента; ему угрожало, по меньшей мере, исключение из сословия присяжных поверенных, но дело замяли, спасая честь не проворовавшегося юриста, а партии, членом которой он состоял со дня ее основания. После октябрьского переворота, когда он возглавил следственную комиссию по борьбе с контрреволюцией, пошли разговоры о его склонности к получению крупных взяток от арестованных жителей Петрограда.29 Затем он увлекся богоборчеством и насущными проблемами советского права. В 1933 году его назначили заместителем председателя Верховного суда СССР, в 1938 – отстранили от этой должности, но разрешили продолжить плодотворную деятельность в качестве члена Центрального Совета Союза воинствующих безбожников. В августе 1939 года он скоропостижно скончался в ожидании ареста на курорте и был похоронен с минимальными почестями в Железноводске. На ограде могилы повесили дощечку с его фамилией; на просьбу жены приписать, кроме того, «член партии с 1892 года» секретарь местного горкома возразил: «Мы не знаем его стажа, может быть, он сейчас уже вне партии».30

После Великого перелома политические заключенные в сталинской каторжной империи пропали надолго, а в обиход вошла всенародная идея фальсификации, халтуры и всяческого вздора, нареченная на лагерном жаргоне емким понятием туфта. Для нескончаемых строек коммунизма советский карательный аппарат исправно штамповал одних только «уголовных арестантов», заполнявших «внутренние» зоны. Прочее население, обитавшее в районах «внешней» зоны, вожди наградили неизбывным страхом, немного подтаявшим в период позднего реабилитанса, и ликующей ложью о невиданных трудовых свершениях и трогательном единстве народа и партии.

Сугубое рвение в создании самых бесстыдных небылиц о положении в стране после Великого перелома проявил М. Горький. Любитель певчих птиц, он выступал нередко в роли сталинской канарейки, самозабвенно прославлявшей в центральной прессе достижения социалистического строительства и массовых репрессий. В марте 1931 года ему удалась особенно заливистая трель относительно простых советских заключенных: «Принудительный труд советская власть не применяет даже в домах заключения, где безграмотные преступники обязаны учиться грамоте и где крестьяне пользуются правом отпуска на сельскохозяйственные работы в деревню, к своим семьям».31

В то время, как потерянное поколение на Западе медленно выздоравливало от безумия Первой мировой войны, обманутое, ограбленное и голодное поколение на Востоке выстилало своими телами почтовый тракт в светлое будущее номенклатуры. Сталинских «уголовных арестантов» сменили несколько униженных и обворованных поколений, в пожизненном экстазе нищеты трудившихся ради убогого благополучия паразитирующей партии. Как писал Чаадаев за сто лет до Великого перелома, «в России все носит печать рабства – нравы, стремления, образование и даже вплоть до самой свободы, если только последняя может существовать в этой среде».

Концепция Энгельса о роли труда в происхождении человека навсегда заворожила советских вельмож своей простотой и прагматичностью. Строго следуя по предначертанному верховными вождями пути, они сделали принудительный труд своего народонаселения основой собственного благоденствия, прославили его как единственно допустимое «дело доблести и геройства» и не заметили, как сами обратились в роботов ими же построенной и совершенно не способной к реформированию системы. Представить себе, что человека создает творчество, они были просто не в состоянии. Более того, инициативность, неординарность, самобытность подчиненных они воспринимали подчас как прямую угрозу тоталитарному режиму. В итоге отсталая страна была обречена на еще большее отставание от западной цивилизации. Индустриальные рывки способствовали увеличению количества выплавленной стали, но не меняли качество технологии, во всяком случае до тех пор, пока агентам большевиков не удавалось купить или украсть какие-нибудь изобретения «тлетворного запада».

 

*        *        *

 

В 1991 году Верховный Совет Российской федерации объявил 30 октября Днем политзаключенного. Тогда казалось, что 30 октября останется навсегда Днем печали и памяти. Теперь, похоже, 30 октября становится еще и Днем напоминания о том, что большевики, как слепни, не переводятся никогда, а лишь меняют имена и обличья…

Заложники красной химеры

Природа дурака совершенно не исследована. Даже люди вполне здравомыслящие не дают однозначного определения этому понятию и включают в него то глупца или безумца, то шутника или юродивого, то мистификатора или сумасброда. Народное творчество выделяет зато особую породу дураков, способных побрататься с серым волком или жениться на зеленой лягушке, обсуждать с замшелой щукой проблемы бытия и лихо, как в автомобиле, ездить на печке. Короче говоря, вести себя нестандартно, поступать не так, как все, или просто чудить. «Было у отца три сына: двое умных, а один беспартийный», – объяснял пропагандист гнилой интеллигенции в зените зрелого застоя.

 

Виктор Тополянский «Сквозняк из прошлого»

(главы из книги)